Страница 20 из 158
Говеть я буду на будущей неделе — и именно здесь, а не в другом месте. До сих пор я чувствовал, как бы тебе сказать, — слишком большую душевную шаткость, дабы приступить к этому таинству, — помолись обо мне…
Скажи Китти, что я обнимаю ее от всего сердца и благодарю… Я знаю, я понимаю, сколько горячего чувства таится за ее рассудительностью и как подчас нелегко дается ей эта рассудительность… Да сохранит вас обеих Господь, и да воздаст он вам за вашу любовь к вашему бедному отцу. Ф. Т.
Тютчевой Д. Ф., 15/27 сентября 1864
Genève. Mardi. 15/27 septembre 1864
Ma fille chérie. Dans quelques heures je vais à confesse et puis je communierai. — Oh, prie pour moi. Demande à Dieu de me faire grâce, grâce, grâce! De m’ôter de l’âme cette horrible angoisse, de me sauver du désespoir, mais autrement que par l’oubli, — non, pas par l’oubli… Ou bien que dans Sa miséricorde il daigne abréger une épreuve au-dessus de mes forces…
Oh, qu’elle-même intercède pour moi, elle qui doit sentir mon trouble, mes angoisses, mon désespoir, — elle qui doit en souffrir, — elle qui a tant prié — tant prié dans sa pauvre vie mortelle que j’ai remplie d’amertume et de douleurs, et qui pourtant n’a jamais cessé d’être une prière — une prière pleine de larmes devant Dieu.
Oh, que Dieu me fasse la grâce, dans quelques heures d’ici, de me permettre de dire, avec le même accent qu’elle, ces mots que je lui ai entendu distinctement proférer la veille de sa mort: «Верую, Господи, и исповедую…»
Aujourd’hui il y a eu six semaines qu’elle n’est plus, — et que j’ai commencé à reco
Ma fille chérie, un mot pour toi perso
Mais que Celui qui voit tout et qui peut tout, daigne aussi faire grâce à tous… Ma fille et vous tous qui m’aimez, pardo
Женева. Вторник. 15/27 сентября 1864
Моя милая дочь. Через несколько часов иду на исповедь, а затем буду причащаться. — Помолись за меня. Моли Господа ниспослать мне помилование, помилование, помилование! Освободить мою душу от этой ужасной тоски, спасти меня от отчаяния, но не путем забвения — нет, не забвения… Да сократит Он в своем милосердии срок испытания, превышающего мои силы…
Да вступится за меня она, она, которая должна чувствовать мое смятение, мою тоску, мое отчаяние, — она, которая должна от этого страдать, — она, так много молившаяся — так много молившаяся в своей печальной земной жизни, переполненной по моей вине горечью и болью и все же ни на миг не перестававшей быть молитвой — слезной молитвой, возносимой к Богу.
Да дарует мне Господь милость, дозволив сказать через несколько часов те же слова и с тем же чувством, с каким — я слышал — она ясно произнесла их накануне своей смерти: «Верую, Господи, и исповедую…»
Сегодня минуло шесть недель с той минуты, как ее не стало, — и как я начал отчуждаться от мира, в котором жил до тех пор… Я буду просить Господа избавить меня от этой ужасной тоски — дабы я смог вновь обрести самого себя, смог ощутить все то, что он мне еще оставил, — искренние и крепкие привязанности, которых я так мало заслуживаю…
Моя милая дочь, скажу кое-что лично тебе в эту минуту полной откровенности…. Клянусь, дочь моя, — во всем, что я говорил в моем письме, нет по отношению к тебе ни тени осуждения, даже самого мягкого, и более того, от начала до конца, нет в нем ни одного слова, которое не было бы воплем сочувствия, — даже слово безрассудство написано мною с любовью, в попытке установить, засвидетельствовать еще одну связь, еще одно сходство между тобой и твоим несчастным отцом, — да будет безрассудство, коему лишь Господь, милосердный в своем правосудии, знает истинную цену, — а люди, по рукам и ногам скованные своими пристрастиями, всегда выносят приговор несправедливый и неосмысленный.
Но пусть Тот, кому все ведомо и все подвластно, помилует всех… Дочь моя и все, кто меня любит, простите меня…
Георгиевским А. И. и М. А., 6/18 октября 1864
Женева. 6/18 октября 1864
Друг мой, милый друг мой Александр Иваныч… Уверять ли мне вас, что с той минуты, как я посадил вас в вагон в Петерб, — не было дня, не было часу во дне, чтобы мысль о вас покидала меня… Так вы тесно связаны с памятью о ней, а память ее — это то, что чувство голода в голодном, ненасытимо голодном.
Не живется, мой друг Александр Иваныч, не живется… Гноится рана, не заживает… Будь это малодушие, будь это бессилие, мне все равно. Только при ней и для ней я был личностью, только в ее любви, в ее беспредельной ко мне любви я сознавал себя… Теперь я что-то бессмысленно живущее, какое-то живое, мучительное ничтожество… Может быть и то, что в некоторые годы природа в человеке теряет свою целительную силу, что жизнь утрачивает способность возродиться, возобновиться. Все это может быть, но, поверьте мне, друг мой Александр Иваныч, тот только в состоянии оценить мое положение, кому — из тысяч одному — выпала страшная доля — жить четырнадцать лет сряду — ежечасно, ежеминутно — такою любовью, как ее любовь, — и пережить ее…
Теперь все изведано, все решено, — теперь я убедился на опыте, что этой страшной пустоты во мне ничто не наполнит… Чего я не испробовал в течение этих последних недель — и общество, и природа, и наконец самые близкие, родственные привязанности, самое душевное участие в моем горе… Я готов сам себя обвинять в неблагодарности, в бесчувственности, — но лгать не могу — ни на минуту легче не было, как только возвращалось сознание. Всё это приемы опиума, — минутно заглушают боль — но и только. Пройдет действие опиума — и боль все та же. — Только и было мне несколько отрадно, когда, как, напр, здесь с Петровыми, которые так любили ее, я мог вдоволь об ней наговориться, — но и этой отрады я скоро буду лишен. — И при том я не могу не чувствовать, что даже и для тех, которые ее любили, это было простое, обыкновенное мимо преходящее горе — а не душевное увечье, как для меня… И тут тоже страшное одиночество.
Друг мой Александр Иваныч, не тяготитесь этим письмом, которое я двадцать раз начинал и сил не хватало кончить… Хотелось бы, помимо слез, обменяться с вами и несколькими словами.
Вот уж скоро месяц я живу на берегах Женевского озера. — В Лозанне или, лучше сказать, под Лозанною, в местечке Ouchy встретил я целую русскую колонию: кн. Горчакова, графа Киселева, бывшего посла в Париже, и многих других… Тут-то нам удалось прочитать, благодаря присутствию двух великих княгинь, Елены Павл и ее дочери, которые получают «Московские ведомости», великолепные статьи, вызванные брошюрою Schedo-Ferroti… Удар был электрический. Все было прочувствовано и оценено — и художественное мастерство отделки, и самая сущность содержания. Благодаря этим двум статьям французская брошюра превратилась в огромную услугу, оказанную русскому чувству и русскому делу, а Головнин является чем-то вроде патриотического agent provocateur…[9] Однако же мы не без удовольствия узнали, что Московский университет иначе оценил эту многостороннюю деятельность, отослав ему присланные экземпляры… Вчера я известился по телеграфу из Дармштадта, что сегодня, 6, выезжают в Ниццу — куда и я скоро отправлюсь… Кн. Горчаков, кажется, не провожает государя, и свидание с Наполеоном состоится без него… Впрочем, я имею все возможности предполагать, что все это ограничится обменом вежливостей и что мы удержим за собою весь простор нашего произвола, всю нашу политическую самостоятельность… чему много будет способствовать самая шаткость и двусмысленность теперешнего положения дел — потому что последняя фаза этого положения, т. е. франко-итальянская конвенция, есть не что иное, как новая уловка упрочить за Наполеоном возможность продлить эту двусмысленную игру, которую он все-таки проиграет… Но довольно. Мочи нет притворяться, скрепя сердце, говоря с участием о том, что утратило для меня всякое значение! Боже мой, Боже мой, все это было хорошо при ней… — Дайте мне сказать несколько слов вашей милой Марье Александр.
9
провокатора (фр.).