Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 173

На окончательную отделку текста повести и написание предисловия к ней «От автора» ушла, видимо, почти вся последняя декада ноября. Несколько задержала работу болезнь, о которой сообщал 21 ноября Достоевский К. И. Масленникову: «…я заболел и ничем не занимался, а теперь подавлен моими занятиями». Печатный текст повести существенно отличается от черновой рукописи. Многие мотивы и эпизоды отпали: рассказ Кроткой о пикнике и пирожках, публикация в «Московских ведомостях», посещение героем шлюхи (см.: XXIV, 325, 341, 355). Подвергнул Достоевский текст черновой рукописи и значительной стилистической правке. Изменения коснулись и образа героя-ростовщика, который в черновой рукописи больше подходил под разряд «хищных» типов.[58] В печатном тексте мотивы чрезмерной, умышленной жестокости смягчены. Изменения в психологическом портрете героя были вызваны серьезными внутренними «эйдологическими» причинами. Они прямо связаны с переменами в эмоциональном строе повести и перераспределением трагических мотивов: некоторые утратили первоначальную резкость и были частично сокращены (сладострастие, касса ссуд, почти садистская система укрощения), другие, напротив, были усилены и лейтмотивом с постепенным усилением к финалу проведены через весь монолог героя: молчание, «суд», смерть и апокалипсическое видение планеты мертвецов.

Офицер-ростовщик[59] «Кроткой», как большинство героев Достоевского, — своеобразный философ и в этом своем качестве потомок антиквара из «Шагреневой кожи» и Гобсека из одноименной повести Бальзака. Герой Достоевского мстит обществу подобно Неизвестному из драмы Лермонтова «Маскарад». Частично и жизненный путь ростовщика Достоевского напоминает биографии пушкинского Сильвио («Выстрел»), и лермонтовского Неизвестного, который, покинув свет, познал иной мир («общество отверженных людей») и поклонился «деньгам».[60]

Герой Достоевского знаком с произведениями современных философов (Д. С. Милль), обладает тонким эстетическим вкусом. Самый язык его — язык, присущий образованному и мыслящему человеку 1870-х годов. Достоевский передал герою повести свою любовь к роману А.-Р. Лесажа «Жиль Блаз» и к «Фаусту» Гете. Характерно, что к цитируемым закладчиком словам Мефистофеля: «Я — я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…» («Фауст», ч. I, «Кабинет») Достоевский обратится еще раз в набросках к «Дневнику писателя», «перевернув» афоризм: «Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: „Кто он такой“ — „Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро“. Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: „Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний — одно лишь злое» (XXIV, 287–288).[61]

Труднейшая задача, стоявшая перед Достоевским в процессе работы над «Кроткой», — это поиски верного «тона», специфической повествовательной формы, способных передать трагизм «факта», одновременно «простого» и «фантастического». Естественно, что поискам верного «тона», структуре внутреннего монолога уделено значительное место в первоначальных черновых набросках. Показательно стремление Достоевского избежать чрезмерной «психологии»: «Главное: без психологии, одно описанье, до самого падения в ноги, и там уж он объясняет всё: как он ее любил, как он, может быть, ломался, но это простительно» (XXIV, 317). Еще важнее развернутое объяснение необычной формы монолога: «Само собою, что вылетают слова слишком нетерпеливые, наивные и неожиданные, непоследовательные, себе противуречащие, но искренние, хотя бы даже и ужасно лживые, ибо человек лжет иногда очень искренно, особенно когда сам себя желает уверить в правде своей лжи.

Как бы подслушивал ходящего и бормочущего» (XXIV, 319).

Из этой заметки родилось знаменитое предисловие «От автора» с объяснением «фантастичности» формы произведения и отсылкой к авторитету В. Гюго: «Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре «Последний день приговоренного к смертной казни» (…) допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту».

Повесть В. Гюго Достоевский вспоминает в 60-х гг. (IX, 429–430, 432, 433, 449)[62] и позднее, в частности в набросках к февральскому выпуску «Дневника писателя» за 1876 г.: «Впечатления, описания которых, час за часом, минута в минуту, нам передал В. Гюго в бессмертнейшем произведении своем „Condamné â mort"» (XXIV, 128). Вполне вероятно, что и обращение Достоевского к читателям «От автора» родилось по аналогии с предисловием Гюго к первому изданию повести.[63]

Близка форма монолога в «Кроткой» и к тому внутреннему монологу Жана Вальжана в «Отверженных», который предшествует решению, коренным образом изменившему жизнь героя. Видимо, хорошо помнил Достоевский и своеобразное «предисловие» писателя к внутреннему монологу Жана Вальжана. Гюго писал, предваряя внутренний монолог героя: «Люди, конечно, разговаривают сами с собой; нет такого мыслящего существа, с которым не случалось бы этого. Быть может даже, слово никогда не представляет собой более чудесной тайны, нежели тогда, когда оно, оставаясь внутри человека, переходит от мысли к совести и вновь возвращается от совести к мысли. Только в этом смысле и следует понимать часто встречающиеся в этой главе выражения вроде: „он сказал“, „он воскликнул“. Мы говорим, мы беседуем, мы восклицаем в глубине своего „я“, не нарушая при этом нашего безмолвия. Все внутри нас в смятении, все говорит за исключением уст. Реальные душевные движения невидимы, неосязаемы, но тем не менее они реальны».[64] Гюго «озвучивает» внутренний монолог Жана Вальжана, условность выражений типа: «он сказал», «он воскликнул». Достоевский избирает иную форму, превращаясь в «стенографа», записывающего случайно подслушанный монолог человека, который не может не говорить, но, конечно, не подозревает, что его кто-то слышит.

Дважды в первоначальных набросках упоминается Шекспир: «Ричард Шекспира», «Купил Шекспира» (XXIV, 330, 331). Возможно, именно Шекспир «подсказал» Достоевскому форму исповедального монолога героя, речь, обращенная к миру, к невидимым слушателям. Сбивающаяся, мечущаяся в поисках оправдания и истины речь офицера-ростовщика сродни монологам Отелло[65] в последнем акте трагедии Шекспира, а также монологу Ричарда III в одноименной хронике, где герой-злодей с предельной искренностью, отметая жалкие оправдания, выносит себе смертный приговор.

Вспоминает в черновых набросках повести герой и Нестора Кукольника: «Глупая и комедиантская мысль мелодрамы, но если б возможно было не хоронить ее. Я не могу представить, что ее унесут. Это мысль ложной мелодрамы, приличная Кукольнику, которого так осмеяли, но, значит, она верна, если она есть у меня» (XXIV, 323). Речь здесь идет о драмах и драматических фантазиях Н. В. Кукольника «Джакобо Санназар» (1833), «Джулио Мости» (1833), «Доменикино» (1837–1838). Нечто подобное «глупой и комедиантской мысли» («Странная мысль: если бы можно: было не хоронить?») действительно присутствует в мелодраме «Джакобо Санназар» (Кукольник Н. Соч. драматические. СПб., 1852. Т. 2. С. 71, 73). Достоевский в «Кроткой» совершает своеобразный и смелый «перевод» некоторых «глупых» мотивов «ложных мелодрам» на трагически-искренний язык монологиста повести, снимая налет искусственности и фальши, свойственных ходульным и претенциозным сочинениям Кукольника, совершенно справедливо, с точки зрения писателя, осмеянных некогда критикой.

58

Так, «система» героя была в черновой рукописи явно агрессивней: «Главная моя мысль была, чтоб не мямлить, не лизаться в самом начале, не просить прощения ни в чем, не оправдываться, а р-разом поразить воображение! Ошибить его, испугать его, если надо…» (XXIV, 351).

59

Сочетание двух столь различных профессий восходит у уголовному процессу 1866 г.: убийство студентом Даниловым ростовщика (и отставного капитана) Попова и его служанки Нордман.





60

«Наш анонимный ругатель далеко еще не тот таинственный незнакомец из драмы Лермонтова „Маскарад“ — колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то пощечину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать свое мщение», — писал Достоевский в 1877 г., гиперболизируя сюжет драмы Лермонтова (XXV, 128).

61

Автобиографические мотивы ощутимы в первоначальных набросках к «Кроткой»: «О, я люблю поэтов с детства, с детства. Я оставлен был один в школе, по праздникам (никогда прежде о школе), с товарищам «я не был товарищ, меня презирали. Мне только что прислали 3 целковых, и я тотчас же побежал купить „Фауста" Губера, которого никогда не читал» (XXIV. 330). Ранее в набросках к некрологу Жорж Санд писатель среди других своих сильных юношеских читательских впечатлений называет и перевод Э. И. Губера «Фауста»: «Жорж Санд. Моя юность „Фауст“ Губера. „Ускок“. Училище» (XXIV, 219).

62

А впервые книгу Гюго Достоевский цитирует в прощальном письме к брату (Михаилу Михайловичу) из Петропавловской крепости 22 декабря 1849 г.

63

Достоевский колебался, избрать ли ему форму монолога или предпочесть «записки», как у Гюго. Об этом свидетельствует такая черновая запись: «Револьвер. По покатой инерции ослабления чувства. Фу, какой я вздор написал» (XXIV. 318). Герой повести Гюго так сам (в шестой главе) объясняет происхождение своих листков: «Почему бы мне в моем одиночестве не рассказать себе самому обо всем том жестоком и неизведанном, что терзает меня? Материал, без сомнения, богатый; и как ни короток срок моей жизни, в ней столько еще будет смертной тоски, страха и муки от нынешнего и уж последнего часа, что успеет исписаться рука и иссякнут чернила. Кстати, единственное средство меньше страдать — это наблюдать собственные муки и отвлекаться, описывая их» (Гюго В. Собр. соч.: В 15 т. М., 1953. Т. 1. С. 235).

64

Гюго В. Собр. соч. М., 1954. Т. 6. С. 264.

65

Особенно словам Отелло во 2-й сцене 5 действия трагедии