Страница 13 из 81
То есть, древним сознанием Хаос воспринимался как, возможно, зловещая, но необходимая часть мироздания, которая присутствует в нем изначально и не может быть полностью устранена. Несколько позже, уже в период античности, возникает представление о двойственной (диалектической) природе Хаоса: Хаос не только все нивелирует, поглощает, являясь хранилищем смерти (небытия), но одновременно все раскрывает, освобождает, и предстает как источник жизнетворения. Более того, периодическое погружение в Хаос имеет и позитивную сторону. Оно способствует обновлению (пересотворению) мира, пробуждению в нем творческих, созидательных сил7. Мир возникает как результат борьбы Хаоса и Порядка.
Европейское Просвещение нарушило этот экзистенциальный баланс. «Детский период» научного творчества, базирующийся в основном на механике Ньютона, привел к тому, что мир стал рассматриваться как очень сложный, но все-таки конечный в своей сложности механизм, нечто вроде механизма часов, который вполне доступен настройке и регулированию. В подходе к закономерностям бытия возобладал линейный детерминизм, построенный в логике «если… то…». Если мы совершаем такие-то действия, то неизбежно получаем такой-то результат. Это породило иллюзию тотальной проектности, иллюзию управляемости развитием, которое может быть осуществлено в рамках простого арифметического конструирования. Считалось, что просчитать (предусмотреть) можно все, отклонения, аномалии, сбои объяснялись лишь недостаточной глубиной расчета. В таком мире, разумеется, не было места хаосу. Он был объявлен патологией социального бытия и вытеснялся из жизни всеми возможными методами.
«Кризис аналитичности» разразился в ХХ веке. Сначала квантовая революция присоединила к удобному и простому миру ньютоновских законов онтологическую неопределенность мира микрочастиц, и оказалось, что многие «аномалии», считавшиеся явлением временным, вырастают оттуда, то есть они принципиально не устранимы, затем Вторая мировая война продемонстрировала преимущества «логики хаоса», логики «опрокинутых ситуаций» над позиционной, медленной логикой строго аналитического планирования8, и, наконец, крушение гигантского социалистического проекта, пытавшегося выстроить полностью регламентированную реальность, то есть уничтожить хаос как факт, убедительно доказало, что подобная реальность нежизнеспособна.
Права хаоса начала восстанавливать синергетика9. Опираясь на теорию неравновесных систем, разработанную нобелевским лауреатом Ильей Пригожиным, синергетика утверждает, что хаос — это не патология, а норма развития, он присутствует в любой развивающейся системе и как раз накопление хаоса (неопределенности) переводит ее в неравновесное состояние. Далее следует структурная трансформация и переход системы на новый онтологический уровень. То есть то, о чем мы говорили в предыдущей главе. В этих координатах история представляет собой чередование порядка и хаоса, периодов целостности и периодов цивилизационной деструкции. Погружение в хаос есть закономерный этап развития.
Более того, синергетика утверждает, что трансформация предыдущей целостности в последующую не есть процесс произвольный. Поскольку исходная целостность обладает определенной структурой, то и преобразовываться она способна лишь в определенный набор состояний. Такие состояния синергетика называет аттракторами. Одни аттракторы имеют большую вероятность реализации, другие — меньшую, но в совокупности они составляют будущее системы. Будущее таким образом оказывается множественным. А если еще учесть, что траектория перехода к тому или иному аттрактору, согласно синергетическим представлениям, зависит от случайных причин, то будущее расплывается в неопределенности, где невозможно установить никакие координаты.
Вывод напрашивается неутешительный. Если мы действительно находимся в периоде завершения индустриальной фазы, а целый ряд типологических признаков свидетельствуют, что это именно так, если начинается новый фазовый переход, который затронет, по-видимому, всю существующую цивилизацию, то погружение в хаос, в данном случае исторически неизбежное, может приобрести глобальный характер.
Мы подошли к самому краю времени, которое называется «настоящее». Дальше распахивается неизвестность, носящее имя «будущее». Оно накатывается на нас, как цунами, вырастая от мелкой, почти незаметной волны до гигантского гребня, скрывающего половину неба.
Можно ли заглянуть в сердце бури? Можно ли различить хоть что-нибудь за надвигающейся пеленой неизвестности? Можно ли, наконец, хоть что-нибудь предпринять, чтобы последствия апокалипсического урагана были менее сокрушительными?
От ответа на эти вопросы зависит сейчас очень многое.
Из определения будущего как фазы развития, принципиально отличающейся от предшествующей, следует одно важное качество этого состояния времени, которое отсекает от него сразу целую область умозрительных спекуляций. Сформулировать его можно так: будущее предсказать нельзя. Идея будущего — это идея, абсолютно противоречащая настоящему. Это «безумная идея», если вспомнить известное высказывание Гейзенберга. Будущее — это некая принципиальная новизна. Оно всегда не такое, как мы его себе представляем. Если будущее предсказать возможно, если удается сделать подробный и точный прогноз каких-либо предстоящих событий, значит мы имеем дело не с будущим, а с продолженным настоящим, само же будущее от прогностического обобщения ускользнуло, оно осталось вне поля нашего зрения и вскоре проявит себя самым неожиданным образом.
Собственно, об этом свидетельствует вся история человечества. Вряд ли первобытные люди, охотники и собиратели плодов и корней, могли представить себе, что будут когда-нибудь вскапывать землю, бросать в нее семена растений, скопленных с громадным трудом, а потом много месяцев ждать, чтобы собрать урожай. Это показалось бы им неимоверной глупостью. Зачем закапывать в землю то, что можно съесть прямо сейчас? Сельское хозяйство, ныне кажущееся обыденным, пришло к нам из будущего. Точно также древние римляне, несмотря на высочайший для той эпохи уровень развития науки и техники, не могли даже вообразить, что основную физическую работу будут когда-нибудь осуществлять не рабы, «говорящие орудия производства», а железные механизмы, дышащие огнем и дымом, хотя шар Герона, прообраз паровой машины, был изобретен еще в I веке нашей эры.
Средневековье не могло представить себе промышленного электричества, девятнадцатый век — авиации и транспорта с двигателями внутреннего сгорания, а зачинатели вычислительной техники в середине двадцатого века даже не догадывались о том, что порождают «компьютерную революцию», «экономику знаний», «всемирную паутину», «информационное общество».
В свое время один из российских фантастов сформулировал эту проблему так. Существуют три вида будущего: будущее, в котором хочется жить (здесь речь, конечно, идет об утопиях, хотя стоит ли жить в утопиях — вопрос достаточно спорный), будущее, в котором жить не хочется (здесь имеются в виду уже антиутопии), и будущее, о котором мы ничего не знаем. Так вот, если первые два вида будущего представляют собой типичное «продолженное настоящее»: они образуются экстраполяцией, «переносом вперед» главных проблем (надежд) современности, то третий вид будущего, «о котором мы ничего не знаем», это и есть реальное будущее, новый непостижимый мир, непрерывно вторгающийся в настоящее и преобразующий его в нечто совершенно иное.
Теперь определим, что мы понимаем под предсказанием. Под предсказанием мы, исходя из наших представлений о механике бытия, понимаем вовсе не любое высказывание о будущем, пусть даже сделанное в самой яркой литературной форме, а лишь такое, которое соответствует определенным параметрам. Как в классической трагедии для соответствия жанру необходимо было соблюдение «трех единств»: единства времени, единства места и единства действия, так и предсказание будущего может рассматриваться в качестве такового, только если оно отвечает на три вопроса: что именно произойдет, как это произойдет и когда это произойдет.