Страница 94 из 100
— А эту избу кому?
Борлай и Макрида Ивановна ответили вместе:
— Чаных будет жить здесь.
Вечером у скотного двора появился Бабинас Содонов. Борлай пригласил его:
— Заходи, полюбуйся на скот! — и повернулся к Людмиле Владимировне, которая рассказывала членам правления, как сделать во дворе вытяжные трубы.
Бабинас вошел во двор.
— Погляжу, как скот в тепле живет, — сказал он. — Старухи говорили, что коровы начнут кашлять.
— Глупостей много болтали. Пугали народ. «Алтайцам в избах жить нельзя — умрут». — Сенюш посмотрел Бабинасу в глаза: — Ты помнишь это?
— А зачем худое вспоминать? Вспоминать надо хорошее. А больше думать о том, что сегодня делается.
— В этом ты прав.
— Вот я и приехал поговорить, — оживился Содонов. — Ты, партийный человек, погляди, что делается в урочищах. От коровьего стона небо дрожит. Режут. Меня спрашивают: «Ты с коммунистами или с нами?»
— Кто спрашивает?
— Да многие… богатые. Пробуют распоряжаться: «Если с нами, то коров режь». А у меня рука не поднимается зря скотину губить. Зашел я сейчас к вам, — продолжал Содонов, — сердце радуется! Коров-то сколько!
— Хо! — не удержался Борлай. — А сколько у нас будет через три года! Тысячи!
Содонов гладил коров, заглядывал в кормушки.
Так они прошли половину двора.
Людмила Владимировна остановилась возле пестрой комолой коровы и, положив руку на ее спину, объявила:
— Это корова старая, давно приучена к подсосному доению. Сейчас ее будем доить по-новому, без теленка.
Борлай подошел к Бабинасу:
— Видишь, как мы живем? Хорошо?
Содонов посмотрел на Людмилу Владимировну, пытавшуюся подоить корову.
Корова лягалась, зло вращала круглыми глазами и тревожно мычала, словно теленка звала, но теленок не появлялся, и сосцы ее напоминали пустые мешочки.
— Вон, посмотри: сколько ученая баба вымя ни трясет, а корова молока ей не даст, теленка просит, — так привыкла. У старого человека тоже много старых привычек, — сказал Бабинас.
Людмила Владимировна взглянула на Миликея Никандровича, и он тотчас же поставил перед коровой ведро теплого пойла. Комолуха на секунду уткнула голову в пойло, потом облизала губы. Понравилось. Стала пить быстро и жадно.
Женщина погладила вымя и потянула за сосок. От сильной струи зазвенело дно жестяного ведра.
— Смотри, доит! — воскликнул Сенюш, подтолкнув Бабинаса.
— Мы с Миликеем Никандровичем в три дня ее приучили, — сообщила Людмила Владимировна.
Из ближних избушек прибежали алтайки, смотрели на дойку и хлопали руками:
— Ишь как раздобрила корову!
— Умная женщина! Не зря ее учили.
Подоив Комолуху, Людмила Владимировна пошла записывать удои. Она просила доярок молоко от каждой коровы выливать отдельно в молокомер.
Борлай с Бабинасом вышли со скотного двора. Над долиной плыла луна в радужном ореоле. Дым над избами подымался столбами.
— Морозы начинаются, — заметил Токушев.
— У кого избушки, тем хорошо, — отозвался Содонов.
— Строй себе избушку, — посоветовал Борлай.
Содонов понял это как приглашение вернуться в колхоз и, повеселев, сказал:
— Сначала аил перевезу. — И, не откладывая дела, спросил: — Где аилы ставят те… которые сейчас к вам приходят?
— Новые колхозники? Они сначала заявления пишут. Тебе хорошо: сын — колхозник, грамотный — напишет.
В доме Охлупневых было тесно и чадно. Старухи в истрепанных чегедеках и засаленных шапках сушили на железной печке листовой табак, набивали им большие трубки и не торопясь курили.
Женщины помоложе сидели на лавках и табуретках, пришивали к новым рубашкам и платьям пуговицы, обметывали петли.
Маланья Ивановна подходила то к одной, то к другой, смотрела работу, а иногда брала иголку и показывала:
— Вот так обшивай.
Муйна, скинув шубу, на большом столе гладила утюгом суконные брюки.
Маланья Ивановна беспокойно посматривала на нее, а когда слегка запахло шерстью, посоветовала еще раз спрыснуть водой.
В дом вбежала сестра в легком платье, в светлом платочке. Лицо ее сияло невысказанной радостью, и она прямо с порога бросилась Маланье Ивановне на шею и обдала щеку горячим шепотом:
— Ничего ты не знаешь, Малаша. Не знаешь, не знаешь…
— Ты меня задушишь, заполошная.
Маланья Ивановна сняла с шеи руки сестры и спросила:
— Ну, что у тебя стряслось? То носа ко мне не показывала, а теперь обнимаешься до удушья.
Старухи вынули трубки изо ртов, молодые алтайки побросали работу — все смотрели на сестер.
Макрида Ивановна схватила сестру за руку, увлекла за собой в запечный угол и там прошептала о большой радости:
— Затяжелела я, Малаша! Право слово!
— Понесла, говоришь? — переспросила сестра. — За русским мужиком жила — пустая ходила, за алтайца вышла — сразу понесла.
Макрида Ивановна обиделась:
— Тебе никакую радость сказать нельзя.
— Ну и оставайся со своей радостью. Тот раз алтаят себе в дети приняла — тоже прыгала. Мама, покойна головушка, однако, в гробу перевернулась: алтаец зять!
— Ты подумай, что болтаешь. У самой-то полон дом подружек. Даже табак терпишь.
У Маланьи Ивановны вдруг изменился голос:
— Мужик мой, сама знаешь, послан алтайцев всему обучить. Надо пособить ему. Вот я и хоровожусь с женщинами.
— Нет, я так не могу. Я все делаю от души, — сказала Макрида Ивановна.
— А кто тебе сказал, что я без души?
— Ты бы, Малаша, пришла да поглядела, как я живу. Детишек обмыла… Они ведь сиротки. Мне их жалко. Я их люблю по-настоящему, как своих кровных.
— Ах, да уж молчала бы!.. По-моему, коли я их под сердцем не носила, любви большой не будет.
— Неправда, Малаша, неправда. Я им не мачеха, а мать родная. И они это сердцем чуют. Верно слово. Давно я слышала одну хорошую поговорку: «Не та мать, что родила, а та мать, что вспоила-вскормила и на коня посадила». К этому добавить хочется: на добрый путь наставила.
Маланья Ивановна обхватила сестру и на секунду прижала к себе.
— А как звать будете ребеночка? По-русски или по-алтайски?
— Вот этого мы с Борлаюшкой еще не обговорили.
— Ладно. Хорошо, сестрица, что не затаила. — Маланья Ивановна говорила все мягче и теплее. — У тебя вся душа всегда на виду.
Про себя она решила: «Начну подарочек собирать».
Провожая гостью, она остановилась на крыльце и, глядя на удаляющуюся сестру, подумала: «Кто бы мог знать, что здесь Макриша счастье для себя отыщет?»
Глава пятнадцатая
В сумерки на заимку Чистые Ключи заехали два всадника, одетые в широкие косульи дохи и шапки-ушанки. У лошадей подвело бока, мокрая шерсть заиндевела. Верховые проехали прямо к усадьбе Калистрата Мокеевича.
Передовой, краснощекий бородач, спешился, распахнул ворота и начал уговаривать собаку:
— Лапко! Лапко! Нельзя. Свои.
Спутник его оглядел просторный двор.
— Да, мы опоздали. На снегу отпечатки подков.
— Не сумлевайтесь, Николай Валентинович, осподь поможет, отыщем, — уверенно басил бородач. — Я к самому хозяину забегу, а вы к Учуру, вот в эту избушку, постучите.
Приезжий внимательно осматривал двор: недавние аресты друзей в краевом центре, когда он, Николай Говорухин, едва схоронил свои следы, приучили к осторожности. Бородач подошел к кухонному окну и легонько постучал черенком плетки.
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
Из дома ответил старческий голос:
— Аминь! Кого бог послал!
— Свои люди, Мокей Северьянович! Открой, ради оспода.
— Кто это такие — свои?
— Да Галафтифон я Миронович, из Кедровки.
Дверь открыла женщина. Старик встретил гостя в сенях, поклонился в пояс:
— Милости просим, гостенек долгожданный. Проходи в избу.
— Некогда гоститься-то, — сказал приезжий, общипывая лед с бороды и усов. — Где сын-то?