Страница 10 из 100
«Вот идет по долине дорога от села к перевалу и дальше — к Москве. Возле дороги тянется и поет-гудит стальная струна. По ней Копосов разговаривает с мудрыми людьми, с Москвой. А у Сапога нет такой струны, и разговаривать ему не с кем, силы ждать не от кого. А ему, Борлаю, прибавил силы русский коммунист. Ой, какие хорошие люди появились в горах!..»
Суртаев шел по улице. Токушев ехал рядом с ним и, радуясь тому, что новый друг понимает его язык, как свой родной, говорил ему без умолку то по-алтайски, то по-русски:
— Я все горы знаю. Все долины мне известны. Мы с тобой долго будем ездить от кочевья к кочевью, соберем на курсы самых честных людей. Маленько проверять всех будем. Найдем таких смелых, каким был мой брат Адар…
Курсы ему представлялись чем-то вроде отряда, в котором воевал с бандитами его покойный брат. Разница лишь в том, что Суртаев будет еще учить книги читать. Как это хорошо! Тогда Борлай сам любую бумажку прочитает! Да только ли бумажку? Нет, он заведет себе такую же толстую книгу, какую видел у Сапога, в которой что ни лист, то картинка. Купит чистой бумаги и все будет записывать. Всю свою жизнь. Тогда слова его не умрут, как умирают сейчас. И сын — будет же когда-нибудь у него сын — увидит, что делал отец, какие слова говорил.
Весь день они провели вместе, заходили в аймачные учреждения, в аптеке взяли много бутылочек и коробочек с разными лекарствами, в кооперативном магазине накупили зеленого плиточного чая и сахара, табаку и спичек, бумаги и карандашей. Борлай принимал свертки и укладывал в переметные сумы, перекинутые через спину Пегухи. Он ждал, когда они будут покупать ружья, порох и свинец, но Суртаев сказал, что у него есть одна винтовка и к ней три сотни патронов. Этого им хватит на все лето.
Только в конце дня они оказались у ворот той ограды, где жила Макрида Ивановна.
— Заезжай, дружок, — пригласил Суртаев.
Но Борлай махнул плетью в сторону синей сопки.
— Я поеду в горы. Маленько буду слушать кукушку, курана[12] буду слушать.
— Какой же ты мне друг, коли ночевать от меня в лес бежишь!
— В сердце смотри. — Борлай распахнул шубу. — Самый верный друг!
— Вот потому-то я и не хочу отпускать тебя.
— В избе спать — груди тяжело, в лесу спать — легко.
— Привыкать надо.
— Привыкать будем зимой. — Борлай протянул руку. — Дай твою винтовку. Маленько смотреть буду, может, курана увижу.
Суртаев вынес ему винтовку. Борлай схватил ее, подбросил на руке, заглянул в ствол, приложил к плечу и прищелкнул языком:
— Якши! Хороша!
Пока он развьючивал Пегуху, Суртаев принес ему калач хлеба.
Борлай снова вскочил в седло и, закинув винтовку за плечо, по кривому переулку направился к Синюхе — мохнатой сопке, возвышавшейся над селом.
Суртаев долго не мог заснуть. Он думал о предстоящей большой работе. Начало как будто неплохое, но ведь еще все впереди. Как-то ему удастся отыскать восприимчивых людей, открыть им глаза, подружиться с ними, подготовить их для борьбы с баями? Осенью придется обо всем докладывать на бюро областного комитета партии.
В полночь он вышел во двор. Ночная прохлада обдала лицо приятной свежестью.
На бархатистом темно-синем небе тихо мерцали багряные, золотистые и зеленоватые звезды. Острые шпили гор выглядели отмякшими и затупившимися. Где-то возле вершины Синюхи мигал дерзкий огонек. Это, наверно, Борлай остановился там на ночевку.
— Ишь какой веселый огонь развел — в небо искры! — воскликнул Филипп Иванович и подумал: «Там он как дома. Жизнь его текла у непотухающих костров, вот и тянет его к лесу. Жить — значит жечь костры».
Он вернулся в дом и вскоре заснул.
…Утром его разбудил отрывистый стук в наличину. Он вскочил и бросился к окну.
— Солнце встало, кочевать пора! — по-алтайски крикнул Борлай.
Суртаев распахнул окно.
— Заезжай, дружок, во двор, чайку попьем.
— Чай — хорошо! — улыбнулся Борлай и указал на свою добычу: — Маленько мясо жарить надо.
К седлу был приторочен большой куран. Тонкие, словно выточенные, задние ноги самца косули, с темными, будто резиновыми копытцами, свешивались с одной стороны Пегухи, передние — с другой. Легкая, изящная голова с закрытыми глазами была украшена ветвистыми рожками.
Суртаев поздравил друга с удачной охотой.
На крыльце появилась хозяйка дома. Борлаю она обрадовалась, как хорошему старому знакомому.
— Как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком — завсегда. — Она открыла ворота и поклонилась гостю. — Милости просим, Борлай Токушевич! Заезжай, дорогой гостенек!
Не зная, что ответить на незнакомое приветствие, Борлай смущенно снял шапку и тоже поклонился. Но, спрыгнув с лошади, он остановил хозяйку, порывавшуюся закрыть ворота:
— Мне надо маленько спрашивать.
— Спрашивай, Борлай Токушевич, спрашивай.
— Я тебя хорошо помню, а как звать — не знаю.
— Макридой я наречена.
— Макрид, — повторил Токушев, стараясь запомнить странное имя.
— Да, Макрида Ивановна! — подтвердил Суртаев. — Моя сестра!
— Ой, совсем хорошо! — Борлай протянул правую руку и только тогда заметил, что пальцы все еще сжимают шапку. Быстро переложив шапку в левую руку, он обхватил широкую, крепкую ладонь женщины. — Драстуй, Макрид Вановна!
— Здравствуй, здравствуй! — рассмеялась хозяйка. — Да ты шапку-то надень.
Через минуту Пегуха была развьючена. Макрида Ивановна унесла куранье мясо в кухню, и вскоре над печной трубой появились клубы черного дыма.
Суртаев с Токушевым присели на ступеньки крыльца, покурили, поговорили про минувшую ночь. Борлай рассказал, как он на перевальной звериной тропе подстерег курана, как потом у костра жарил свежую печенку и как на рассвете его разбудила рано проснувшаяся кукушка.
На пороге снова появилась хозяйка и с поклоном пригласила:
— Заходите, гости дорогие, заходите!
Борлай нерешительно ступил на камышовую дорожку, высоко подымая ноги, словно хотел отряхнуть пыль с подошв. Первый раз он шел по таким чистым сеням. Ему казалось, что все здесь новенькое, нетоптаное и нетронутое.
На столе сиял самовар, вокруг него стабунились чашки, белые, точно первая ледяная пленка на реке. Пахло жареным мясом, румяными шаньгами и сотовым медом.
— Снимай шубу, гостенек, — сказала хозяйка и похлопала рукой по лавке. — Садись вот сюда.
Токушев смущенно стянул шубу с плеч, — серенькая ситцевая рубаха на нем давно сопрела, и в дыры виднелось темное, будто задымленное тело. Зато штаны у него хорошие — из новой добротной кураньей кожи.
Приободрившись, Токушев сел к углу стола.
Но хозяйка не унималась:
— Ты садись как следует, а то баба любить не будет, — смеялась она и рукой показывала, куда нужно подвинуться от угла.
Покрытые толстым слоем сметаны, горячие шаньги похрустывали на зубах. Борлай ел кусок за куском, — и, странно, никто не смотрел ему в рот, никто не думал о том, что за столом сидит алтаец. Скуластое лицо его налилось румянцем, черные глаза жарко горели, и под ними выступили бисеринки пота. Иногда губы трогала легкая улыбка удивленного и довольного человека. Но он все-таки не мог посмотреть в глаза хлопотливой хозяйке, пока сидел за столом. Ему казалось, что вот сейчас холодно напомнят: «Никогда алтаец не обедал вместе с русскими, богатеи порой кормили дружков, но не за общим столом, а мы тебя посадили за один стол с собой». Но никто не сказал ничего похожего.
Наоборот, хозяйка, видя у него пустой стакан, настаивала:
— Дай, я тебе еще налью. Кушай на здоровье!
Борлай говорил: «Тойгон», — но Макрида Ивановна, думая, что он отказывается из скромности, наливала до тех пор, пока гость смущенно не закрыл стакан рукой.
Завтрак кончился. По обычаю русских, надо было сказать какое-то слово.
Токушев долго вспоминал это слово, слышанное всего лишь два раза, а потом сказал:
12
Куран — самец косули.