Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 92

— Я получил от него два письма. Мы встретимся с ним в управлении и месяц будем жить в городе, пока он не натаскает меня к экзамену на наблюдателя-радиста. Пишет он довольно безграмотно. Но он альпинист, и мы должны понять друг друга.

— Все дело в нем, в вашем товарище, — продолжал шеф. — Если у него есть опыт и он усвоил искусство терпимости, тогда вы перезимуете. Я не зря сказал «искусство». Прожить год с глазу на глаз с человеком, который, возможно, совершенно не похож на вас, это действительно искусство. И немалое.

Я вспомнил, как начальник сети станций не соглашался направить меня на работу, ссылаясь на мою жизненную неопытность. Мои экспедиции и альпинистские восхождения он не хотел принимать во внимание. А потом дал мне приказ управления: «Вот, почитайте». В этом приказе говорилось о снятии с работы всего штата одной метеостанции, где произошла драка между женами зимовщиков. «Это женщины, — подумал я тогда. — Они и в городе ссорятся».

— Советую вам подумать над этим, — говорил профессор. — Так что ж, — заключил он, — будем считать дело решенным.

Терпимость... Что это такое? Если тебя ударили по левой щеке, подставь правую? А если сели на шею, так вези и не ропщи?! Нет уж, спасибо!

...Вот и река. Воды в ней мало. Вода чистая, прозрачная, не то что летом, когда бурлит и ворочает камни густая масса шоколадного цвета. И шум у реки зимой приятнее. Звенит она хрусталем сосулек, журчит отдельными протоками между камней. Особенно хороша река под солнцем. Только теперь солнце освещает ее всего на несколько часов. Тогда начинается игра сосулек. Особенно я люблю сосульки, образовавшиеся на торчащих из воды палках, ветках или стебельках трав. Такая сосулька рождается из брызг и висит над самой водой. Она то погружается в воду, то выходит из нее. При этом в воде сосулька исчезает, делается незаметной, а на воздухе становится сверкающим стеклом. Такие сосульки имеют необычную форму длинного конуса, а намерзают в виде огромной капли или крутой воронки. Они гладкие, блестящие и светятся изнутри.

На мокром камне поет бурая оляпка. Эти птицы начинают петь уже в феврале. При моем приближении оляпка бросается в воду. Я стою не шевелясь и наблюдаю, как птичка бегает по дну, заглядывает под камни, выбирает что-то оттуда. Под водой она работает крыльями точно так же, как и в воздухе. Когда я берусь за ведра, оляпка настораживается, вылетает из воды, петляет над руслом реки и исчезает под наледью метрах в пятидесяти от меня.

На обратном пути я почувствовал боль в боку. Приходилось то и дело ставить ведра на снег, и я принес их неполными.

4

Когда он ушел, я подобрал валенок, надел второй, вышел и сел на ящик. Было очень сильное солнце. Я надвинул на глаза шапку и откинулся к стене дома. В лесу лаяли собаки. Верно, погнали елика. Вот там же я тогда еличонка подстрелил. И откуда он выскочил?

Ученый разорался. Ему не еличонка жалко, а порядок важен, закон. Своих подранков он душит. Поймает раненую птичку и пальцами задавит. Это чтоб крылья не помялись да перо в крови не запачкалось. Все продумано, все по науке. И не приснится ему эта птичка. А еличонок... Ударил я навскидку по рогам, а попал в него. И не убил, живой он еще был. Все на ноги хотел подняться. Хоть плачь! И глаза...

Она так же смотрела, такие же у нее были глаза. Как увидел их, захолодело все в груди, руки сразу опустились, и пошел я по улицам, пока не попал на какие-то огороды.

Коряво... коряво получалось. Неожиданно и по-дурацки. Разве я этого хотел, когда ехал домой? Домой... Где же теперь мой дом? Неужели эта халупа, этот край света?!

Ехал, радовался, ждал. Думал все начать иначе. Помню, в машине горланили значкисты. Невдомек им, что эти песни слышим мы, инструкторы альпинизма, много лет, а в каждом сезоне пять смен. Внизу еще снег не выпадал. Склоны краснели рябиной и золотились березой. Со спуском вниз отступала и осень, а когда машина въехала в город, в лицо и в грудь стал туго упираться сухой, горячий воздух.

...Она сидела спиной к двери, проверяла тетради. Я сбросил рюкзак, обнял ее, поцеловал. И показалось мне, что не такая она какая-то — чужая и далекая. И ночью то же самое.

— В чем дело? — спрашиваю. — Что с тобой?

— Ничего, просто так...

— Просто так не бывает. У тебя есть кто-нибудь?

— Я не спрашиваю, сколько их было у тебя и кто они такие.

— Ты хочешь сказать, что не отставала от меня? Так?!

— А чем я хуже тебя? Почему ты считаешь, что только тебе одному все можно?

Никогда она со мной так не разговаривала:

— Я не хочу больше быть соломенной вдовой. Хватит!

— Ну да! Ты хочешь, чтобы я опять пошел шоферить или киномехаником. Лучше это? Я в горах человек: тренер-преподаватель. Как ты не можешь этого понять? А здесь я что? И потом, я живу в лагере на всем готовом, а деньги тебе высылаю.





— На что мне твои деньги? Ну на что мне они? Ничего мне не нужно. Отстань от меня, ради бога, ничего ты не понимаешь.

Конечно, я ничего не понимаю... Почему они все такие умные, такие ученые?! Что она, что вот этот. Только они всё понимают, а остальные все дураки. Толковал он мне как-то раз про пользу науки. Как трехлетнему разжевывал. А это и ежу ясно... Вот и она. Ведь на следующий день я хотел идти узнавать насчет работы и нести документы в вечернюю школу, в десятый класс поступать. Сама же мне все и перебила. И конечно, дело не в деньгах. При чем тут деньги... Не так я сказал.

Наутро напела мне соседка. Скромничает, ломается, а у самой слюни текут от удовольствия:

— Военный какой-то чаще всех бывает. Кучерявый такой из себя. С ним это точно... При мне они запирались, куда уж дальше. А что не видела лично, этого не скажу, врать не буду.

Не хотел я ей верить, не хотел... Больно уж противная баба. Отравила мне все нутро.

... — Сука ты, сука!

— Не смей, дурак! Не смей!

— А... я не смей??? А ты...

— Убирайся сию минуту! Ты пьяный, мне противно на тебя смотреть!

И я ее ударил. С правой, крепко, со всей силы. Отлетела она на диван и смотрит на меня. Не плачет, смотрит только...

... — Ну вот что, герой, — говорит ее отец, — собирай вещи, и чтобы духу твоего здесь не было.

Я стою в дверях.

— За этим и пришел, — говорю. А сам пришел совсем не за этим.

— Судить бы тебя, негодяя, да стыдно. Позор!

— Прежде чем судить, надо рассудить, — отвечаю.

— Мне теперь уже все равно, — говорит она и смотрит в окно, — но тебе полезно будет узнать, с кем я запиралась. Я уже знаю, что тебе Мария Тихоновна рассказывала. Это было, я действительно один раз запиралась. От нее. Твой Романов был, он теперь военврач. Мы с ним чай пили, а она все лезла, каждую минуту заглядывала. Вот я и щелкнула замком у нее перед носом.

А я всё кидаю свои рубашки. Хоть бы замолчала, что ли...

— Заходили ко мне только твои друзья-альпинисты.

Захлопнул я чемодан.

— Что осталось, сложишь в старый рюкзак. Потом заберу.

Черт его принес, этого папашу. Мужик он неплохой, да приперся не вовремя...

Лучше не вспоминать. Пойду в дом, может, почитаю. Надоело все, опротивело. Читать второй раз тоже неинтересно. А этот вот читает и второй, и третий раз. Через день читает, по два часа перед сном — с девяти до одиннадцати. Бернард Шоу «Пьесы». Читает и смеется. Я до конца не смог добить, муть какая-то... Или не понимаю я? Стихи вот тоже. Хорошо, если к месту, по настроению. Можно тогда несколько стихов прочесть. Самых хороших. Есенин, например.

«Старый знакомый». Самая лучшая наша книга, да сколько же ее можно читать? «Записки охотника» Тургенева. Классик русской литературы. В школе проходили. Нежизненная какая-то вещь... Открыл книгу... «Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей не занимается, ест плохо, носит лапти...» Кому это надо? Орловский мужик... носит лапти... Ну и что? Мне-то что от этого?! Что ему тут может нравиться?.. Симфонии вот тоже. Слушает, глаза закрывает, чуть не плачет. И не притворяется, это точно. Пьесы эти ему действительно нравятся больше, чем «Старый знакомый». Понимает он. В этом все дело. Тут как в альпинизме: душой понимать надо. Сколько смеются над нами: «Умный в горы не пойдет». Не понимают, потому что не знают. А люди любят только то, что знают. Своих друзей, песни, которые сами поют, свой город, свою еду и обычаи. С какой стати мне, например, любить Рио-де-Жанейро или устриц с трепангами, которых я сроду в глаза не видел?! Но здесь не то, здесь обидно. Почему я отрезан от этих стихов, от симфоний и от этого самого Бернарда Шоу? А ведь они берутся судить о том, чего не знают. Как он о войне, о Ленинграде. Или этот геолог, что в журнале «Юность» поносит альпинистов. Они, мол, альпинисты, только и способны, что в поезде бравые песни петь. И после этого описывает, как проходили какой-то паршивый перевал да какие при этом были страсти. Загнать бы этого геолога хоть раз на Шхельду или на Ушбу!