Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 97



— Вам бы в другой вагон, это старинный, неудобные диваны, жестко да и трясучий… Рядом пульмановский, тоже пустой идет.

— Э, все равно, — отвечаю.

Колеса заскрипели по рельсам, загромыхали на стрелках, и поезд потянулся на север.

Я старался взглянуть в окно, да оно все было бело от снега и льда. Мелькнула в памяти моей не сходившая несколько дней с моего горизонта голова Эльбруса, и сделалось как-то грустно…

С помощью кинжала я разрезал колбасу, причем добрая половина ее упала на пол и откатилась к двери, где на полу лежала мерзлая волчья шкура. Я посмотрел на нее, но, усталому, было лень протянуть руку. Выпив и съев колбасу, я хотел достать упавшую половину, но ее не было: укатилась под мой диван.

Дорожа каждым лишним движением, я взял бутылку пива и поставил ее на пол, чтоб можно было достать легко рукой, и лег, сделав несколько глотков. Лег и вытянулся.

Это — блаженство, которого я давно не испытывал. Я стал уже забываться, как вдруг волчья шкура, лежавшая на полу у двери, зашевелилась.

Уж не дух ли какого-нибудь кабардинца или ногайца вселился в волка?

Затем стоявшая рядом с диваном бутылка с пивом кланяется горлышком к окну, причем выливается несколько капель на пол, и исчезает.

Исчезает на глазах. Уползает под мой диван. Я нюхаю табаку и соображаю — что такое. Вдруг под собой слышу:

Буль… буль… будь…

Кто-то пьет под моим диваном. Приподнимаюсь, чтобы вскочить, и вдруг вижу вылезающее из-под дивана горлышко бутылки, а затем чью-то руку, старающуюся аккуратно, без шума водворить бутылку на прежнее место.

Моментально вскакиваю, запускаю обе руки под диван и вытаскиваю оттуда злополучнейшего из людей. Несчастный, оборванный, бледный.

Шепчет:

— Не убивайте меня!

Я поднял его, крепко встряхнул для острастки и с размаху усадил на противоположный диван.

— Попался, дьявол!

Он умоляюще смотрел на меня и молил о пощаде… Я встал, проверил, заперта ли дверь, и открыл занавеску половины фонаря, осветив противоположный диван.

Передо мной сидел, дрожа и шелкая зубами, оборванец в лаптях, в башлыке, окутавшем плотно голову.

Он воззрился на стол, ткнул пальцем на табакерку, на которой ярко сверкала золотая буква Г. И рот раскрыл в недоумении.

— Ведь это она! Это значит, вы?! Упал передо мной на колени.

— Теперь я вас узнал… Ведь это я… Вот шея-то, поглядите.

Сорвал башлык. Громадные желваки от ушей до плеч.

— Это я.

И вспомнился мне пароход на Волге.

— Я вот тогда у вас ее, — показывает на табакерку, — за ваше добро у вас из кармана стырил… Я хотел на ней доехать до Астрахани… Это за хлеб-то за соль вашу… Поили, кормили, а я… Весь век мучаюсь, как поминаю…

Бормотал он нескладно, отрывисто, без умолку, Я молчал и слушал и, наконец, в знак мира открыл табакерку и поднес ему.

— Черт с тобой, прощаю. Садись!

Сразу повеселел. Понюхал, чихнул, сел на диван и

все бормочет, бормочет нескладно и жалобно, в грехах своих кается…

Я подал ему бутылку с водкой, Он жадно потянул и закусил хлебом, а я наклонился под диван и ищу колбасу.

— Вы колбасу? Я ее стравил. Я давно уж ничего не ел.

Затем он доел весь хлеб, допил пиво и начал рассказывать свои похождения, стараясь доказать первым делом, что залез на станции в вагон без всякой цели грабежа и убийства, а только чтобы погреться и добраться до станции Кавказской…

— Ну что? Все еще с волчьим паспортом? — спрашиваю я.



— На кой он. Нешто к зиме с ним можно? Давно бросил. Лучше бродягой называться, до весны просидеть, а то в степи замерзнешь теперь.

— А перо зачем? — спросил я, указывая на валявшийся на полу нож.

Он сконфузился — не смел мне врать. Это чувствовалось. Молчит.

— А ежели бы не я, а женщина одна ехала в купе? А если бы я уснул? Сонного пришить легко ведь…

— Что вы… что вы… Нешто вас можно?! Вот табакерка-то, как увидал ее, так и… так и узнал вас сразу по золотой букве… Нешто я ее забуду когда, во веки веков, — бормочет.

— Так значит, окажись на столе табакерка боком или дном кверху, так… Ну да плевать, расскажи ты мне, где побывал после Нижнего…

— Ой, да уж что говорить. Везде… Ведь два года с гаком прошли… Ну тогда, после вас, на зевекинском пароходе я сбежал на низ… К зиме проходное бросил — сказался на Псков. Этапом послали… К весне опять вышел. В Питере опять в полицию… Послали в Яранск… А я под Любань к сестре Варваре ударился, всю зиму у ней околачивался… Весной опять на Волге маячил, к зиме к дяде серебрянику в Питер, а оттуда вот этим летом выслали в Пермь, а я сюда подался… Все лето здесь по хуторам околачивался… Было — и хорошо пожил, у молокан работал. Да дело одно не вышло… Ух-рял… Только ту зиму у сестры Варвары и отдохнул, за дворника работал и за кашевара…

Просит о пощаде, клянется и божится, что больше никогда не будет.

А чего «никогда не будет» — не говорит.

Поезд загромыхал по стрелкам станции Кавказской и остановился.

— Ну, убирайся… Вот тебе на разживу.

Дал опять пять рублей и выгнал. Уходя, он нагнулся, чтобы поднять свой нож, но я наступил на него ногой:

— Ножа не дам. Пошел вон.

Исчез. Лезвие ножа, узкое, остро наточенное, вершка четыре длины, ручка роговая кольчатая, дагестанской работы. Кожаные ножны я нашел после под диваном. Потом оказался простым железным, и я им до сего времени разрезаю книги…

Я видел, как он выскочил из вагона в противоположную дверь на неосвещенное полотно дороги и побежал за дрова.

Это был бродяга по закону. Такие не имели возможности пристроиться где-либо в одном месте, а обязаны были идти и идти без дороги, без цели, без конца. Идти до смерти.

Нередко весной в донских и кубанских степях, особенно после снежных зим, находили трупы оборванцев, а иногда только кости, растасканные зверями и собаками.

В большинстве случаев эти несчастные бродяги по закону, не привыкшие к местным условиям, погибали от холода, голода и метелей.

С наступлением холода много их появлялось на станциях Владикавказской железной дороги. Изможденные, оборванные, измученные, дрожащие в отрепьях от холода, они вечно осаждали начальников станций и жандармов просьбами довезти их до следующей станции.

Масса краж из вагонов, грабежей около станций железных дорог совершалась ежедневно по линии, и хотя далеко не все совершали их «бродяги по закону», но все сваливалось на них.

Да и удобно: люди без настоящего и будущего, которым тюрьма — дом, кандалы — игрушки.

Люди с волчьим видом.

— Почет тебе, как волку бешеному: ни тебе работы, ни тебе ночлега — мандруй без останову, пока не сдохнешь! — объяснил мне откровенно один из таких.

И тоже припомнил сестру Варвару, как и тот мой бродяжка.

И я разыскал эту удивительную сестру Варвару.

Действительно, близ Любани, станции Николаевской железной дороги, жила сестра Варвара в основанной ею же пустыньке, приюте для проходящего, скитающегося люда.

Эта пустынька — истинное благодеяние. Сестра Варвара, украинка по рождению, богатая помещица, блиставшая когда-то в обществе, прекрасно образованная, долго жившая за границей, после смерти мужа вся отдалась служению несчастному, страждущему люду. Она изучила трущобы, поняла быт бесприютных скитальцев, людей с волчьим видом, и создала им приют на пути следования из Петербурга в глубь России.

Уже несколько лет существовал этот приют, состоящий из домика, где накормит и напоит бесприютных сестра Варвара.

Во время обеда она читала своим оборванным беспаспортным гостям книги или что-нибудь рассказывала, выслушивала злоключения каждого, ищущего услышать слово человеческое, ободряла его.

Приходили дождливой осенью и холодной зимой полунагие, голодные, грязные…

Принимала людей грязных, зловонных, которых все сторонятся, людей без паспортов, с темным прошлым, готовых на преступление, которых все гонят от себя, боясь за свою собственность и жизнь.

А сестра Варвара принимала их, как своих родных, обмывала их, перевязывала их раны, даже выстроила им баню.