Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 104

— Двадцать три… Двадцать четыре… — невозмутимо считал Ярилов.

— Извольте идти за адъютантом в полковую канцелярию и ждать меня!

Побледневший и перетрусивший Шептун иноходью заторопился за адъютантом.

— Слушаюсь, господин майор!.. — щелкая зубами, пробормотал он, уходя.

— Что, кончили, капитан? Сколько еще?

— Двадцать три осталось…

— Ну поскорей, поскорей…

Орлов молчал, но каждый отдельный мускул его богатырской спины содрогался. В одной кучке раздался крик.

— Что такое?

— С Денисовым дурно!

Наш юнкер Митя Денисов упал в обморок. Его отнесли в канцелярию. Суматоха была кстати, — отвлекла нас от зрелища.

— Орлов, вставай, братец. Вот молодец, лихо выдержал, — похвалил Ярилов торопливо одевавшегося Орлова.

Розги подхватили и унесли. На окровавленный пол бросили опилок. Орлов, застегиваясь, помутившимися глазами кого-то искал в толпе. Взгляд его упал на майора. Полузастегнув шинель, Орлов бросился перед ним на колени, обнял его ноги и зарыдал:

— Ваше… ваше… скоблагородие… Спасибо вам, отец родной.

— Ну, оставь, Орлов… Ведь ничего… Все забыто, прошло… Больше не будешь?.. Ступай в канцелярию, ступай! Макаров, дай ему водки, что ли… Ну, пойдем, пойдем…

И майор повел Орлова в канцелярию. В казарме стоял гул. Отдельно слышались слова:

— Доброта, молодчина, прямо отец.

— Из нашего брата, из мужиков, за одну храбрость дослужился… Ну и понимает человека! — говорил кто-то.

Ярилов подошел и стал про старину рассказывать:

— Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели, что было. У нас в учебном полку по тысяче палок всыпали… Привяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полумертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине, — значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантонистское, закон был такой: девять забей насмерть, десятого живым представь. Ну, и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли!

И действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый, с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни лет.

— А это, — что Орлов? Пятьдесят мазков!

— Мазки! Кровищи-то на полу, хоть ложкой хлебай, — донеслось из толпы солдат.

— Эдак-то нас маленькими драли… Да вы, господа юнкера, думаете, что я Иван Иванович Ярилов? Да?

— Так точно.

— Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени… Меня в мешке из Волынской губернии принесли в учебный полк.

— Как в мешке?

— Да так, в мешке. Ездили воинские команды по деревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ребятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят, и вся недолга. Вот и кантонист.

— А родители-то узнавали деток?

— Родители!.. Хм… Никаких родителей! Недаром же мы песни пели: «Наши сестры — сабли востры»… И матки и батьки — все при нас в казарме… Так-то-с. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена Солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел — конца-краю нет…





Мне об это самое место начальство праведное целую рощу перевело… Так полосовали, не вроде Орлова, которого добрая душа, майор, как сына родного обласкал… А нас, бывало, выпорют, да в госпиталь на носилках или просто на нары бросят — лежи и молчи, пока подсохнет. — Вы ужасы рассказываете, Иван Иванович.

— А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, наказанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал… Словом он попрекнул, хуже порки обидел… Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь!

— И фельдфебель это?

— Да, я его сменил и под арест: над чужой бедой не смейся!.. Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь.

— Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был! — заметил кто-то.

— Таких у нас не бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место. Эй, Коля! — крикнул он Павлову.

Русые баки, освещенные славными голубыми глазами, повернулись к нему.

— Дело, брат, есть. До свиданья, молодежь моя милая.

Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офицеров. Шел горячий разговор. До нас долетели отрывистые фразы:

— Итак, никто не подает ему руки.

— Не отвечать на поклон.

— Ну что такое, — горячился Павлов, — я просто вызову его и пристрелю… Мерзавцев бить надо…

— Ненормальный он, господа, согласитесь сами, разве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет… — доказывал доктор Глебов.

— По-вашему всё — ненормальный, а по-нашему — зловредный и мерзавец, и я сейчас посылаю к нему секундантов.

— Нет, просто руки не подавать… Выкурим…

Из канцелярии выходил довольный и улыбающийся майор. Офицеры его окружили.

А Орлов бежал тотчас же после наказания. Так и пропал без вести.

— За водой ушел, — как говорили после в полку. Вспомнились мне его слова:

— На низы бы податься, к Астрахани, на ватагах поработать… Приволье там у нас, знай, работай, а кто такой ты есть да откуда пришел, никто не спросит. Вот ежели что, так подавайся к нам туда!

Звал он меня.

И ушел он, должно быть, за водой: как вода сверху по Волге до моря Хвалынского, так и он за ней подался…

Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк. Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтер-офицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды капитан Иковский, совершенно противоположный Вольскому. Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще «вы» должен был говорить.

— Эй вы! — крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает. — Эй вы, определяющиеся! Вольно! Кор-ровы!..

А чуть кто-нибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:

— На плечо! Кругом!.. В карцер на двое суток, шагом марш! — И юнкер шагает в карцер.

Его все боялись. Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, «не переезжал» и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара. Это было уже на второй год моей службы в полку.

Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я был удостоен чести быть направленным в Московское юнкерское училище.

Вместо грязных нар в Николомокринских казармах Ярославля я очутился в роскошном дворце Московского юнкерского училища в Лефортове и сплю на кровати с чистым бельем.

Дисциплина была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.