Страница 99 из 155
Самолюбие и гордость Саломеи вспыхнули; она бросила презрительный взгляд и отвечала:
— Ваше предложение так велико, что за одно это предложение я уж не знаю, чем вас благодарить, и должна пожертвовать своей честью!..
«О-го! — подумал Чаров, — она действительно из Сен-Жерменского предместья!..» — Очень жаль, что мое предложение не велико, как вы говорите, а так ничтожно, что вы презираете его!
И Чаров оставил Саломею, как говорится, в покое. Но узнав от Далина об определении ее в доме к Туруцкому, ему захотелось взглянуть на нее, и он упросил взять его с собою.
Платон Васильевич был в забытьи. Борис не принимал никого, и потому Далин спросил у подъезда:
— А где та француженка, которую от меня привезли третьего дня?
— Она, сударь, живет в большом доме, — отвечал лакей.
— А сестра Платона Васильевича приехала?
— Сестрица? Никак нет-с, она уже лет пять не выезжает из своего поместья. Куда ж ей приехать: стара и больна.
— Какая же госпожа будет жить в доме? — спросил Далин, вспомнив слова Платона Васильевича о молодой хозяйке дома.
— Да вот эта госпожа дома и будет жить.
— Какая эта?
— Да вот что третьего дня, сударь, изволила приехать. Его превосходительство отдал весь дом в ее распоряжение. Она уж все и приказывает в доме.
— О-го! неужели?
— Да как же, сударь; как следует на полном пансионе, все равно что госпожа.
Далин и Чаров захохотали на замечание слуги.
— Поди же, доложи ей, что приехал Далин.
— Пожалуйте к большому подъезду, там официант доложит.
— Ты, mon cher,[151] доставил ей выгодное место, — сказал Чаров, продолжая хохотать.
Официант доложил о приезде Далина; Саломея приказала просить; приняла в гостиной — и вспыхнула, увидев вошедшего с ним Чарова.
— Извините, — сказал он, — что я решился вас посетить; ваша судьба так интересует меня…
— Довольны ли вы вашим местом? — спросил Далин.
— Я, право, не знаю еще, что вам отвечать: господин Туруцкий болен, сестра его еще не приехала…
— Но во всяком случае вы очень мило помещены, — сказал Чаров, осматривая комнаты, — прекрасный дом, хоть в убранстве комнат виден старческий вкус хозяина… Досадно, что он перебил у меня право доставить вам вполне современные удобства жизни…
— Какое право? — спросила Саломея с самодостоинством, — я на себя никому не даю прав.
— Но права благотворить и приносить в жертву даже самого себя, надеюсь, у меня никто не отнимет! — отвечал Чаров, привыкший ловко отражать самые строгие и резкие удары, наносимые самолюбию дерзкого волокиты. В неподкупность строгих физиономий он меньше всего верил: эти sancti sanctissimi,[152] говорил он, любят, в дополнение к хвалам и лести, воскурение перед ними фимиама.
Не щадя Ливана и мирра перед Саломеей, он успел затронуть и ее самолюбие настолько, что получил дозволение посещать ее.
— Я надеюсь, — сказал он как будто шутя, — что вы здесь не в отшельничестве и не под присмотром.
Когда Чаров вышел, Саломея задумалась.
«В самом деле, какую глупую роль буду я играть у этого отвратительного старика!.. За угол и за кусок хлеба терпеть смертельную скуку, прослыть его любовницей… Никогда!.. Слыть и быть для меня все равно, а если слыть, так лучше…»
Саломея не договорила, гордость ее не могла вынести сознания и самой себе. Ей, однако же, нравились это великолепие и пышность, посреди которых Платон Васильевич так неожиданно поместил ее как божество; ей по сердцу были угодливость и предупредительность, которыми он ее окружал; ей не учиться было повелевать, но она не испытывала еще такого уважения к себе даже в собственном доме, и чувствовала, что полной самовластной госпожой, можно быть не у себя в доме, а в доме влюбленного старика. Самому себе часто отказываешь по расчетам, по скупости, а влюбленный старик отгадывает, предупреждает желания, не щадит ничего, чтоб боготворимая забыла страшный недостаток его — старость.
Когда Платон Васильевич, собравшись с силами, явился перед Саломеей, она очень благосклонно изъявила ему благодарность за внимание.
— Я, однако ж, желала бы знать, — прибавила она, — что такое я в вашем доме?
Этот вопрос совершенно смутил и испугал Платона Васильевича.
— Боже мой, — отвечал он, — вы всё!.. Не откажитесь только располагать всем, как своею собственностью…
— Я на это не имею никакого права, — произнесла Саломея с беспощадною холодностью, но довольная в душе готовностью старика повергнуть к ее ногам не только все свое достояние, но и себя.
— О, если б я смел предложить это право!.. — проговорил он, дрожа всем телом…
Какое-то чувство боязни заставило Саломею отклонить объяснение, в чем состоит это право.
Как рак на мели, Платон Васильевич приподнимал то ту, то другую руку, расставлял пальцы, раскрывал рот, желая что-то произнести, но Саломея давно уже говорила о погоде.
Получив дозволение обедать вместе с ней, Платон Васильевич как будто ожил силами, помолодел: Саломея была так ласкова к нему.
В продолжение нескольких дней она не повторяла нерешенного вопроса. Казалось, довольная своим положением, она боялась изменить его. Но это была нерешительность, какое-то тайное затруднение, которое Саломея старалась опровергнуть необходимостью упрочить свою будущность и получить снова какое-нибудь значение в свете.
«Мне уже не быть Саломеей, не идти к отцу и матери с раскаянием», — думала она, когда Платон Васильевич, долго не зная, как в дополнение всех ее потребностей предложить деньги, наконец, решился начать с изъявления надежды, что она будет смотреть на него, как на родного, и, верно, не откажет принять на себя вполне все распоряжения в доме и деньги на все необходимые расходы и на собственные ее потребности.
— Я вам еще раз повторяю, — сказала она, взглянув с улыбкой на старика, — что мне странно кажется мое положение в вашем доме, а еще страннее покажется, может быть, другим.
— Вы полная хозяйка… — произнес ободренный ласковым голосом Саломеи Платон Васильевич, целуя руку, — осчастливьте меня… принять это название.
— Мне должно подумать об этом, — сказала Саломея, закрыв лицо рукою и прислонясь на ручку кресел..
Платон Васильевич стоял перед ней, сложив на груди руки и с трепетом ожидая решения.
— Я согласна, — проговорила она, наконец, так тихо, что во всякое другое время Платон Васильевич опросил бы: «Что вы изволили сказать?» Но в эту минуту все чувства его были напряжены до степени цветущего своего состояния, в возрасте сил и здоровья, когда глаз видит душку на другом краю моря, ухо слышит все, что она мыслит, осязание воспламеняет всю кровь от прикосновения воздуха, который несет струю ее дыхания, вкус не знает ничего в мире слаще поцелуя любви.
Платон Васильевич припал перед нею на колени, взял ее руку, и в нем достало еще сил поцеловать эту руку и не умереть.
На другой день из всех магазинов Кузнецкого моста везли разной величины картонки в дом Платона Васильевича. Какие-то, к чему-то огромные приготовления подняли всех в доме на ноги. Платона Васильевича узнать нельзя. Он сам то из дому в магазины, то из магазинов домой, с пакетом под мышкой, прямо в уборную Эрнестины Петровны; поцелует у ней ручку и подаст свою покупку.
— Merci, — отвечает она ему каждый раз; потом позвонит в колокольчик, войдет Жюли или Барб: — послать за Лебур, послать к Матиасу, послать за Фульдом!..
И вот в один вечер сидит Саломея перед трюмо. Парикмахер убирает ей голову, накладывает чудный венок из fleurs-d'orange,[153] в каждом цветке огромный брильянт, накалывает роскошный серебристый блондовый вуаль…
Любуясь на себя в зеркало, Саломея сама вдевает в ухо серьгу, такую блестящую, что, кажется, искры обожгут, а лучи исколют ей руки.
151
[151] Мой милый (франц.).
152
[152] Святые из святых (лат.).
153
[153] Померанцевых цветов (франц.).