Страница 72 из 155
— И, господи, как прикрасно! — отвечала она, — позову в гости Домну Никитишну, то-то, чай, подивится.
— Позови, позови, да ты смотри, примечай: ведь все шелк, а не ярославка.
— Да шелк же, шелк.
— Кахменные-то статуи черт знает что, я их в сарай велю снести али в сад поставлю; а вот золоченые-то по углам — хороши: из залы-то я их в гостиную.
— Что ж это у них в руках-то словно вербы?
— А тут все шкалики ставятся, вот примером, как в люминацию.
— Ух, страсти какие! на стенах все люди! а на потолке-то! ох, страм какой! Нет, Василий Игнатьич, вели замалевать! Словно выпарилась да в передбаннике отдыхает… и лебедя из рук кормит… экой соблазн!
— В самом деле, — сказал Василий Игнатьич, смотря на потолок, в котором вставлена была мастерская картина, изображающая Леду,[118] — пришло же в голову намалевать такую вещь!..
— Да я в этом покое ни за что бы одна не осталась, право! Мне все бы казалось, что на стенах-то живые люди, — того и гляди, что вот этот бросится с шпагой-то да убьет… Христа ради, вели замалевать, да и то еще я буду бояться… велел бы совсем щекатурку сбить да снова ощекатурить.
— Щекатурка! Тут не щекатурка, а обои, смотри-кось, тканье али вязанье, кто их знает?
— Ох, ты! знает толк! Это шитье по канве.
— Ааа! вот вишь ты; бывают же такие случаи, что и бабий ум пригоден. По канве шитые! чай, ведь дорого взяли вышить во всю стену-то? Чай, ста по два за стену?
— И уж! Как дашь свою шерсть, так рублей за двадцать за пять швея сработает. Чай, видал ты в лавке у Трофима Кириловича подушки шитые? Из его шерсти берут по два с полтиной; а работа-то не такая, а мелкая.
Рассмотрев таким образом гобелены, Василии Игнатьич с Феклой Семеновной обошли весь дом, выбрали для жилья себе задние комнаты, где была гардеробная и жил камердинер. Входя в особую картинную галерею, новый хозяин вскрикнул:
— Вот славная кладовая будет у меня!.. Тут картины-то, верно, лишние развешаны — я их сбуду, да и всё дрянь какая: капуста намалевана, разная овощь да птица разная…
— Звери-то, звери какие! — вскричала Фекла Семеновна, — коровы-то, коровы! тьфу ты, окаянная! Вели ты, пожалуйста, выкинуть эту срамоту, да поскорей бы призвать батюшку со святой водой.
Обрадовался Василий Игнатьич и величине бывшего манежа:
— Вот, — говорил он, — лабазов-то мне не нужно строить — готовый да какой славный будет!
Поселясь в белокаменных палатах, Василий Игнатьич тотчас же потщился принести пользу казне; не собственно для пользы казны, а для получения звания именитого гражданина. После этого необходимо было подумать и об сыне Прохорушке и отдать в коммерческое училище. Сын Прохорушка был малый с способностями: он тотчас перенял и тон и манеру богатых купеческих сынков, которые в свою очередь переняли тон и манеру от юных конторщиков-негоциантов с тою разницею, что этим напели еще в пеленках:
«Смотри, mon enfant или mein Kind, ты в конторщиках веди себя честно и трудолюбиво, копи деньги, сколоти капиталец, приютись сперва к кому-нибудь в компанию, глядь, со временем сам будешь негоциантом; понимаешь? Следуй вкусу людей, угождай вкусу и прихотям людей, а с своим вкусом и прихотями не суйся. Ja, mein Kind, надо копить богатство: богатство — великая вещь! Когда накопишь значительный капитал, тогда можешь жить по своим прихотям: можешь завести комнатки три чистеньких, свою кухарку, свою собственную конфорку для кофею или шоколаду, и даже патэ-фруа[119] и бутылку вина для приятелей; а до тех пор показывай вид, что ты сыт; на чужой счет вместо завтрака хоть обедай, а на свой счет вместо обеда только завтракай. Даром ничего, никому и ни для кого; потому что: за что ж даром давать и кто ж даром дает?»
На Руси подобных наставлений купеческим сынам не дают, потому что на Руси коммерция не наука, а свободное искусство; успех и обогащение зависит не собственно от расчету, но от талану. У Прохорушки нисколько не было талану наживать, а, напротив, вдруг развился талан проживать нажитое отцовское. Василью Игнатьичу очень понравилось, что Прохорушка смотрит не купеческим сынком, а чем-то тово! Фекла Семеновна не могла на него нарадоваться,
— Смотри-ко, вот дал бог нам сынка: настоящий господин, да еще и лучше, — говорила она всегда, любуясь на сына своего.
— Нече сказать, залихватский сынишко! — говаривал и Василий Игнатьич, — да, тово… боюсь, офранцузится!..
— Поди-ко-сь, уж как так ведется у господ, так не отставать-стать; господа-то знают получше нас, что делать; да и невесты-то теперь всё ученые, словно француженки; вот, примером, у Селифонта Михеича дочь Авдотья Селифонтьевна — все мадеумазелью величают. А уж как она, голубушка, переняла по-господскому-то манежиться? Перетянута вся в рюмочку — жалости достойно! Извелась, бедная; а хорошо! Как начнет: «Мама, мама!» — «Что, дитятко?» — «Мне что-то дурно!» — «Отчего же, дитятко?» — «Так!» — «Как так? за обедом-те в рот ничего не взяла, как не стошниться! Ты бы чего-нибудь покушала». — «Но!» — «Ничего не вулэ?»[120] скажет и Марья Ивановна по-французскому. — «Но!» И, господи, какая вели-катная! Куда уж ударить за что-нибудь! Слово скажи с сердцем, так так голубушка и упадет без памяти!.. Вот бы невеста-то Прохорушке!
— И на струменте играет?
— Играет! уж как играет-то! Пальчики словно взапуски бегают!
— Ну, ладно, так я не продам струмента, что в зале-то стоит.
— Не продавай!
Таким образом поговорили, поговорили, да и решили, что быть так. Оставалось Прохору Васильевичу кончить только науку. По летам он уже был годков двадцати, по наружности — просвещение прикинуло ему несколько годков, и цвет лица его был матовый; по статьям он был до учения малый ражий, но когда изучился, то несколько похудел и вытянулся.
Покуда отец и мать выжидали времени и часу, чтоб женить Прохорушку, он успел поизбаловаться; отец осерчал было на него за забранные без спросу у приказчика Трифона и промотанные деньги, но Фекла Семеновна убедила, что нельзя же молодцу не погулять, успокоила пословицей, что женится, пере женится, и принялась закидывать невод на Авдотью Селифонтьевну. Дело шло изрядно; да на беду заболела бедная Фекла Семеновна. Бывало, от засорения желудка поест редечки с кваском — и все снова ладно; бывало, простудится — сходит в баню, выпарится хорошенько да натрется медом с солью, — и снова как встрепанная; но, поразнежившись в боярском дому на господскую стать, нельзя уже жить и быть по-прежнему, все делать попросту: господа лучше знают, что угодно господской натуре. Прохорушка же особенно озаботился, чтоб его тятенька и матушка не ударили лицом в грязь; он их учил, как все ставить на благородную ногу. Не только редька, обычное лекарство Феклы Семеновны от засорения желудка, но даже орехи и сырая репа, — до которых она была страстная охотница и которыми прежде засоряла желудок, — вывелись из употребления. Вместо четверика репы и мешка орехов, надо же было по привычке грызть, употреблять что-нибудь благородное; и вот Фекла Семеновна заменила их фисташками и каштанами. Они подействовали как нельзя лучше; без доктора облагороженный желудок и не думал переваривать фисташек и каштанов.
— Надо призвать доктора, тятенька, — сказал Прохорушка.
— Поди-ко-сь, доктора! — сказал Василий Игнатьич, — доктор а-то кусаются!
— Что ж, умирать мне прикажешь, что ли? — простонала Фекла Семеновна.
— Выпила бы рюмочку водки с перцем, так и все бы прошло; а то еще доктора.
— Как это можно, тятенька. Я позову Степана Кузьмича, — сказал Прохорушка.
— Что, тятенька! небойсь я не знаю, как они морочат людей? Приедет, расшаркается, подержит за руку, да высуни ему язык как дурак, а потом взял да написал записку в аптеку — и давай ему красную ассигнацию. А в аптеках-то что? Не я, небойсь, отпускал в аптеки-то спирт? Подкрасят его чем-нибудь, вот-те и лекарство! Уж, брат, знаем!
118
[118] Леда — в древнегреческом мифе возлюбленная бога Зевса, к которой он являлся в образе лебедя.
119
[119] Холодный паштет (франц.).
120
[120] Но (франц. поп) — нет; в у л е (франц. vouliez) — хотите.