Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 155



У Чарова был великолепный дом со всеми причудами современной роскоши. Современную роскошь ни в сказках сказать, ни пером описать. Современная роскошь состоит из таких minuties,[215] которые надо рассматривать в солнечный телескоп; состоит не из произведений искусств и художеств, а из произведений ремесленных. Таков век, по Сеньке и шапка, да еще и красная. Чаров употребил на реставрацию отеческого дома тысяч триста. Плафоны, карнизы, стены, все блистало, горело золотом, несмотря на то, что на весь этот блеск Крумбигель употребил только один пуд латуни.

Чаров жил в доме один: но ни в одном доме, набитом семьей, не было такой полноты и тесноты, когда хозяин был дома. Залы и гостиные пустели только во время его отсутствия; между тем в каждый миг дня кто-нибудь подъезжал к резным дверям, выкрашенным под бронзу, спрашивал: «Чаров дома?» — и вздыхал, когда отвечал швейцар: «Никак нет-с!» Но едва Чаров возвращался домой, усталый, одурелый или опьянелый, следом за ним откуда ни возьмется стая дышащих к нему страстной дружбой; так и валят один за одним, как на званый вечер.

— А! это ты? — говорил он первому приехавшему, зевая, отдуваясь или разглаживая распахнутую грудь, — как я устал! залягу спать!..

— Что ж, и прекрасно!

— У-урод! разумеется, прекрасно!

— А вечер, дома?

— Вечер? Что такое ввечеру сегодня?… балет?… да, балет.

— Так прощай, mon cher,

— Куда?

— Поеду к Комахину.

— Врешь! Сиди!.. Подайте ему сигару!.. И Чаров шел спать.

Первый посетитель, исполняя приказ Чарова сидеть, сидел, как дежурный, зевая, в ожидании других посетителей.

Ожидание было непродолжительно: первый стук экипажа по мостовой, верно, утихнет у подъезда дома Чарова. Смотришь, влетит в комнату на всех парусах какой-нибудь ma

— A! mon cher, что, Чаров дома?

— A! mon cher! дома.

— Eh bien,[216] что, как?

— Где был?

— Черт знает где! фу, устал!

Третий, четвертый, пятый, десятый посетитель не спрашивал уже, дома ли хозяин, но спрашивал себе сигару. Гостиные наполнялись более и более дельным народом, образцовыми произведениями века и представителями его. Говор ужасный; рассказы, остроты, блеск ума, превыспренние суждения, политика, ха, ха, ха, и, словом, все роды звуков, которые издает звонкая голова.

Проснувшись, Чаров находит уже штаб свой готовым ко всем его распоряжениям, к дислокации около ломберных столов или к диспозиции похождений.

— Mon cher! Tcharoff! Что, спал, mon cher?

— Bкte que tu est, mon cher,[217] ты видишь, я зеваю спросонков? Что ж ты спрашиваешь? — отвечает Чаров, зевая, как ад, проходя без внимания мимо бросившихся навстречу, к толпе, окружающей оратора, — Что это? Какая-нибудь новая эпиграмма? Аносов, повтори вчерашнюю… как бишь?

— Ну, что, — отвечал Аносов, молодой поэт высшего тона.

— Да ну же, когда говорят, так повторяй; ты на то поэт, ска-а-тина!..

Жестокое приказание поддерживается в угождение Чарову общей просьбой.

— Повторяй, Аносов!.. C'est d?licieux![218]

— Как, как? — спрашивает Чаров, прислушиваясь к шепелявому языку поэта, — как?… и дураку… какая шапка не пристала?… Повтори еще! Я выучу наизусть и буду читать в клубе.

— Как это можно! Ни за что!

— Ха, ска-а-тина! боится!..

— Кто со мной в оперу?

— Ты едешь?

— Едешь.

— А нас звала с тобой Людинская на вечер; ты дал слово.

— Не поеду я к этой дуре!.. Это милая дура; она только очень умно предложила мне быть у нее… Я приехал, и вообрази: вдруг посылает звать своего мужа и знакомит меня с своим мужем… Очень нужно мне знать, что у нее есть муж, какая-нибудь ска-а-тина.

— Да, таки скотина, просто дурак! представь себе, я ангажировал ее у Кемельских на польку-мазурку, а он вдруг говорит ей, при мне: поедем, Леля, я худо себя чувствую, — и она должна была против воли ехать.



— Так ты думаешь, что он приревновал, струсил тебя, у-урод!

— Ну, этого я не хочу на себя брать; но как будто жена сиделка у больного мужа!.. Она мила, но бесхарактерна: она не должна была ехать, давши мне слово!..

— Ска-а-тина, — проговорил Чаров, надев на голову шляпу и смотрясь в зеркало. — Ну, едим!.. Мне хочется поспеть к третьему действию.

В театре Чаров никогда не обращал внимания на то, что играют, и, может быть, хорошо иногда делал. Он смотрел на сцену тогда только, когда являлась какая-нибудь танцовщица в виде парашюта и кружилась pied en l'air.[219] Все остальное время, вылупив глаза в лупу, он, как астроном, направлял свой телескоп на созвездия лож и наблюдал, нет ли какой-нибудь повой планеты.

Из театра Чаров отправлялся чаще всего в клуб; но если где-нибудь был бал, Чарову из приличия невозможно было не заехать на бал; но он не был из числа полотеров, он всегда становился где-нибудь на юру залы, как наблюдатель смотрел в лица танцующих и беседующих пар и кощунствовал и над зародышами любви, и над созревшею любовью, и над всем, что сквозило сквозь рядно бального костюма.

— Ecoutez, messieurs,[220] — говорил он толпе молодежи, которая всегда его окружала, — замучьте, пожалуйста, эту пристяжную… Дрянь! как она манерится… Allez, allez![221] Не давайте ей отдыху! Ах, жаль, что нет арапника!.. Ecoutez, честное слово: замучить до полусмерти, слышите? а завтра поедем все с визитом; если застанем еще в живых, так, верно, в горячке, в бреду от счастия, что на балу она была интереснее всех, всех собой очаровала и ей не давали ни на минуту покоя…

Настроив молодежь на какую-нибудь выходку или сплетни, Чаров отправлялся к делу. Счастливый в картах, он был несчастлив в любви, несмотря на то что был богат и очень недурен собою. Один только раз в жизни и предалось было ему непокупное сердце, да и то случайно, в минуту отчаяния, когда страждущая от любви женщина готова броситься из огня в полымя или на нож хирурга, с мольбою, чтоб он вырезал ей больное сердце.

В миг упоения, предшествующий полному забвению чувств, в Чарове разыгралось не сердце, а самолюбие.

— Ска-а-тина этот Рамирский, — сказал он, — думал отбить у меня мою Мери!..

— Тогда я не была твоею, ему не у кого было отбивать моего сердца! — произнесла вспыхнув Мери Нильская, вольный казак после смерти дряхлого мужа, не испытавшая еще блага любви.

— Полно! терпеть не могу притворства, а письмо? помнишь, ты мне написала: cher ami…[222] не помню о чем-то… тьму нежностей!

— Нежностей? в то время? Я припоминаю, что я о чем-то просила; но обыкновенные дружеские выражения принимать за нежности! Это странно!

— Однако ж и Рамирский не хуже меня понял, и этого достаточно было ему, чтоб излечиться от глупости волочиться за женщиной, которая уже любит другого, бежать, провалиться сквозь землю…

— И он… он понял это письмо по вашему смыслу?… вы показывали это письмо… ему… как доказательство моей любви!.. — проговорила Нильская с чувством негодования.

— Что ж такое? Он, у-урод, простофиля, вдруг вздумал сондировать мои отношения с тобою; я, говорит, не могу понять этой женщины, кокетствует ли она со мною, как и со всеми, или в ней есть чувства; я, говорит, в нее страстно влюблен. Мне, право, стало жаль, что его сердечные волны бьются о камень; mon cher, я говорю, об этом надо было подумать пораньше: на твое предложение она тебе окажет: engag?e, monsieur,[223] и только.

215

[215] Мелочей (франц.).

216

[216] Ну (франц.).

217

[217] Ну, и дурак ты, мой милый (франц.)

218

[218] Это восхитительно (франц.).

219

[219] В воздухе, не касаясь земли (франц.).

220

[220] Послушайте, господа (франц.).

221

[221] Ну же, ну (франц.).

222

[222] Дорогой друг (франц.).

223

[223] Занята, мосье (франц.).