Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 77

Вместе с Ариадной на вокзал пришел какой-то мужчина средних лет – толстенький и жизнерадостный, одна только улыбка его вызывала полное доверие. Аля с гордостью представила спутника – Самуил Гуревич, для близких – Муля. Сейчас он занимается журналистикой и режиссурой, и они состоят в гражданском браке. Марина быстро окинула взглядом Алину фигуру: уж не ждет ли дочка ребенка от этого Мули? Оглушенная ворохом свалившихся на нее новостей, она не совсем понимала, радоваться ей или тревожиться из-за поведения дочери, идущего вразрез с принятыми в обществе условностями.

Впоследствии она узнала, что ловкий Муля состоит в тесном контакте с энкавэдэшниками и что скорее всего именно благодаря этому Ариадне и ее отцу до сих пор удавалось избежать пристального внимания властей. И что именно при его посредничестве Сергей Эфрон получил жилплощадь в «коммунальном» доме в пригороде Москвы – Болшеве, где с ним могут поселиться Марина, Мур и Ариадна.

Найти в то время в СССР постоянную квартиру было задачей не из легких. И, конечно же, Марине, Ариадне и Муру ничего не оставалось, как обосноваться в этом крошечном домике, где жила и еще одна семья. Но «коммуналки» были обычным делом в СССР. Совместное существование на одной площади нескольких семей рассматривалось даже как основа политики укрепления братской дружбы между советскими людьми. Если основой власти капитала была индивидуальность каждого и эгоизм личности, то социализм, напротив того, призывал к коллективизму и общительности, да не просто призывал, а просто-таки диктовал необходимость такого коллективизма. Люди не жили сами по себе – они сосуществовали с другими. Впрочем, соседи, навязанные Марине и Сергею, не были совсем уж чужими им. Николай Клепинин, его жена и ее сын от первого брака Алексей Сеземан, как и несколько других их родственников, были давними знакомыми Эфрона и Цветаевой, они тоже тайно бежали из Франции.

Итак, в соседней с новоприбывшими комнате жили аж семь человек, и они, ничуть не стесняясь, шумели, сколько хотели, что несколько напрягало и раздражало Цветаеву. Очень скоро, несмотря на явное желание быть терпимыми и готовность всегда прийти на помощь, Клепинины обнаружили, что с Мариной так просто каши не сваришь. Однако они прощали ей любые проявления дурного характера, потому что знали: она – «великий поэт», а великие поэты заслуживают снисходительности со стороны обделенных таким талантом.

И Марина пользовалась этой снисходительностью, время от времени взрываясь, когда нищета и убогость повседневной жизни доводили ее чуть ли не до белого каления. Болезнь мужа еще больше усиливала ее недовольство абсолютным отсутствием комфорта в их болшевской жизни. То и дело Сергей заходился жутким кашлем, который оставлял его совершенно без сил. Он задыхался, взгляд его блуждал, он даже выпрямиться не мог… Марине хотелось бы пожаловаться кому-то, но кому пожалуешься, когда вокруг столько несчастных людей? Если их так много, дозволено ли требовать внимания к одному-единственному? Весь мир, казалось ей, болен и отчаялся. Однако, наблюдая за мужем, Марина все-таки не могла понять до конца, что день ото дня все больше лишает его сил и воли к жизни: туберкулезная палочка или панический страх, что НКВД вот-вот его арестует. Когда Сергей чувствовал себя получше – такие случаи были крайне редки, – он выходил прогуляться по деревне и тогда старался позабыть о терзающем его понимании происходящего в стране, созерцая мирные сельские пейзажи. Но стоило вернуться домой, снова наваливалась тоска, и он становился еще более подавленным, чем прежде, потому что предвидел: ни тишина, ни одиночество не защитят его от преследований милиции. Зато Ариадна была по-прежнему настроена более чем оптимистично. Она бывала в Болшеве лишь наездами, работала в городе – в престижном французском еженедельнике со звучным названием «La Revue de Moscou», и если приезжала, то очень поздно ночью, с тем чтобы на рассвете опять убежать в Москву. Что до Мура, то он томился в этой дыре, поносил деревенскую жизнь и беспрестанно ругал мать, виновную, по его мнению, во всех его несчастьях. Постоянно пребывая между двух огней: влюбленной и неуловимой дочерью и непрерывно восстающим против нее сыном, Марина чувствовала себя в Болшеве куда более одинокой, чем в парижских предместьях. Здесь, как и во Франции, ее тяготили все те же домашние обязанности, только условия были еще хуже. Кухня – общая с Клепиниными, освещение – керосиновые лампы, туалет – сбитая из досок кабинка в глубине двора… Все здесь было неудобно, ничто не радовало глаз. Сохранились кем-то переписанные, видимо, с большими пропусками отрывки из записной книжки Цветаевой за 1940 год, и среди них – этот: «Возобновляю эту записную книжку 5 сент. 1940 г. в Москве. 18 июня приезд в Москву. На дачу, свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу никому не показываясь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток – кот. (Все это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит – такого.) Торты, ананасы – от этого не легче. Мое одиночество. Посуда, вода и слезы. Обертон, унтертон всего – жуть. Обещают перегородку – дни идут, Мурику школу – дни идут. И обычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда – писать?

Девочка Шура. Впервые – чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем…».[272]

Со времени своего возвращения на родину, ставшую из России Советским Союзом, у Марины ощущение, будто она живет под колпаком, будто нет вокруг пространства, никакого очистительного ветра над этой огромной землей… Все люди, с которыми она встречается, кажутся ей затравленными, загнанными в угол, они подозрительны и по отношению друг к другу, они не смотрят в глаза. Если говорят, то шепотом. Народ, которому вынесен приговор с отсрочкой исполнения. Даже Борис Пастернак не решается нанести визит своему такому большому другу прежних дней – наверное, из страха себя скомпрометировать: как же, ведь она – бывшая эмигрантка! Тем не менее благодаря обширным связям ему удается найти для Марины работу: стихотворные переводы, оплата – построчная. Марина, как всегда, полностью отдается труду, призванному обеспечить хлеб насущный, но надеется, что однажды все-таки наступит день, когда ей хватит отваги и желания заняться сочинением собственных стихов.





Но тем не менее, хотя Цветаева и не считает свой дух достаточно свободным для творчества, – таким, каков он был прежде, когда мог следовать за ее фантазиями, за ее настроениями, – время от времени она соглашается прочесть те или другие старые свои стихи своим соседям по болшевскому дому. Дмитрий Сеземан, один из родственников Клепининых, оставил воспоминания об одном из таких «литературных вечеров»: «Мать приложила немало усилий, чтобы заставить меня смотреть на Марину Ивановну не как на соседку с трудным характером, а как на поэта. „Она большой поэт. Кто знает, придется ли тебе когда-нибудь встретить такого“. В этой сфере я матери вполне доверял, тем более что были моменты, когда даже не чрезмерно чуткому мальчишке открывалось в Марине Ивановне такое, что решительно отличало ее от каждого из нас. Это происходило, когда она читала стихи, и на эти чтения нас не только допускала, но даже приглашала.

Она сидела на краю тахты так прямо, как только умели сидеть бывшие воспитанницы пансионов и Института благородных девиц. Вся она была как бы выполнена в серых тонах – коротко остриженные волосы, лицо, папиросный дым, платье и даже тяжелые серебряные запястья – все было серым. Сами стихи меня смущали, слишком были не похожи на те, которые мне нравились и которые мне так часто читала мать. А в верности своего поэтического вкуса я нисколько не сомневался. Но то, как она читала, с каким вызовом или даже отчаянием, производило на меня прямо магическое, завораживающее действие, никогда с тех пор мною не испытанное. Всем своим видом, ни на кого не глядя, она как бы утверждала, что за каждый стих готова ответить жизнью, потому что каждый стих – во всяком случае в эти мгновения – был единственным оправданием ее жизни. Цветаева читала, как на плахе, хоть это и не идеальная позиция для чтения стихов».[273]

272

Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданные письма. YMCA-PRESS, Париж, 1972, стр. 629–630. (Прим. перев.)

273

Д. Сеземан. На болшевской даче. Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Возвращение на родину. М., Аграф, 2002, стр. 19. (Прим. перев.)