Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 77

Конечно, разрыв отношений, проделанный с такой поистине хирургической точностью и чистотой операции, принес облегчение Бахраху, который, восхищаясь поэтическим дарованием Марины Цветаевой, был просто в ужасе от самой идеи продолжать эти отношения с настолько непредсказуемым и привязчивым существом. А она, со своей стороны, гордилась тем, что успела дать отставку воздыхателю, прежде чем он оттолкнул ее. Выиграла в скорости. Спасла честь. Впрочем, идет ли речь о чести хоть в малейшей степени, если на карте – любовная страсть?

Место Бахраха занял некий Константин Родзевич. Двадцатидевятилетний бывший офицер Белой армии, затем эмигрировавший в Прагу, он стал сокурсником Сергея Эфрона по университету. Скорее всего и познакомилась-то Марина с этим любезным, серьезным, бесцветным и настолько, насколько вообще в жизни возможно, «непоэтичным» человеком именно благодаря мужу. Он был прямой противоположностью тому, что она всегда искала в мужчинах. Но какое это имело значение! Просто попался на пути в тот момент, когда Марина испытывала особенно острую необходимость в мужском присутствии рядом. И набросилась на него, как измученный жаждой на стакан свежей воды. И – как всегда – этот порыв к утолению жажды истиной вдохновил ее на новые стихи. Ей показалось, будто Родзевич – ну, точь-в-точь статуя рыцаря Брунсвика на Карловом мосту, и она посвятила ему стихотворение «Пражский рыцарь», говоря о нем как о веками «стерегущем реку» – просто реку, Влтаву, и реку дней, как о «караульном на посту разлук», веками слушающем клятвы и прощанья влюбленных. За этим стихотворением последовали и другие, их диктовала страсть Цветаевой к бывшему офицеру царской армии, товарищу по учебе ее мужа. Она возносила его на облака, она сравнивала свои горести в «Поэме Горы» с вершиной, которая прикрывает горизонт… А в «Поэме Конца» воспевала неизбежность краха каждой человеческой любви… Эти почти молитвенные обращения раскрывали ее предчувствия: того, что роман с Родзевичем будет коротким, того, что он кончится драматично. И действительно, после нескольких недель тайной связи она поняла, что идет по неверному пути, и отпустила того, который сумел воспользоваться ее телом, не затронув ее души.

Но кому поведать о новом фиаско своих чувств? Конечно же, Бахраху! Пусть она и отвадила его неожиданно и без всякого предупреждения, она считала, что именно он поймет ее, как никто другой: «Милый друг, я очень несчастна. Я рассталась с тем, любя и любимая, в полный разгар любви, не рассталась – оторвалaсь! В полный разгар любви, без надежды на встречу. Разбив и его и свою жизнь. Любить сама не могу, ибо люблю его, и не хочу, ибо люблю его. Ничего не хочу, кроме него, а его никогда не будет. Это такое первое расставание за жизнь, потому что, любя, захотел всего: жизни, простой совместной жизни, то, о чем никогда не „догадывался“ никто из меня любивших. – Будь моей. – И мое: – увы!»[141]

Хотя Сергей держался в стороне от этой запутанной ситуации, разумеется, он не мог совсем уж ничего не знать о том, что происходило с женой. Но, как обычно, он не позволял своим чувствам проявляться открыто, терпеливо сносил удары судьбы и продолжал сопровождать жену на все встречи и литературные вечера, где ей хотелось показаться. А в эти последние месяцы у нее было особенно много встреч с русскими писателями, приезжавшими в Прагу. Ее удостоили своим вниманием, если не искренней симпатией, поочередно Максим Горький, Иван Бунин, Владислав Ходасевич, Нина Берберова, Владимир Набоков. Когда Сергей оказывался вместе с Мариной на людях, он, как бы ни страдал от разлада семейной жизни, все равно был таким же красноречивым и веселым, каким его привыкли видеть. Но, улыбаясь при посторонних, он без колебаний поверял свои волнения близким. Вот какие признания мы находим, к примеру, в его длинном письме другу – Максимилиану Волошину: «Дорогой мой Макс, Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, которому я мог бы сказать все, конечно, Ты, но и Тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся, и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков, и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность и слепость Марины, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в который она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход – все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.

Марина – человек страстей. Гораздо в большей степени, чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни… Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой нужны дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламя. Дрова похуже – скорее сгорают, получше дольше.

Последний этап – для меня и для нее самый тяжкий – встреча с моим другом по Константинополю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, который долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими, и прочими ядами.

О моем решении разъехаться я и сообщил Марине. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым.) Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет.) Быть твердым здесь я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю – она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему».[142]





И снова, потрясенный бедствием, которое переживает любимая им женщина, Эфрон капитулирует: «По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится.

Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное „одиночество вдвоем“. Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. Может быть, это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.

141

Письмо от 10 января 1924 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 621–622. (Прим. перев.)

142

Письмо, начатое в декабре 1923 г. и законченное 22 января 1924 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Семья, история в письмах. М., Эллис Лак, 1999, стр. 306–307. (Прим. перев.)