Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 77

Пастернак, это началось с „Сестры“, я Вам писала. Но тогда, летом, я остановила, перерубила отъездом в другую страну, в другую жизнь, а теперь моя жизнь – Вы, и мне некуда уехать.

Теперь, резко. Что именно? В чем дело? Я честна и ясна, слова – клянусь! – для этого не знаю. Перепробую все! (Насколько не знаю – увидите из февральских стихов.) Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным. – Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас. Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть.

А теперь просто: я живой человек, и мне очень больно. Где-то на высотах себя – лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине – боль. Эти дни (сегодня 9-е) до Вашего отъезда я буду очень мучиться».[130]

Безутешная из-за бегства своего «заоблачного», своего «вершинного» брата, она посвящает ему один за другим два цикла стихотворений – «Провода» и «Поэты». Во фрагменте стихотворения из первого цикла мы находим строки, в которых Цветаева обыгрывает фонетическое сходство между словом «проводы», означающим прощание, и словом «провода» – телеграфные линии. Она пишет:

Но в цикле «Поэты», впрочем, она спрашивает себя не без горькой иронии:

В то самое время, когда Цветаева так нуждалась в поддержке, многие издатели, опасаясь, вероятно, реакции Советов, колебались: публиковать ли ее воспоминания о революции, которую она пережила в Москве. Даже Геликон, такой всегда дружелюбный, испугался «политической ангажированности» ее личных дневников. И она, возмутившись этим, немедленно написала Роману Гулю, русскому журналисту, эмигрировавшему в Берлин: «Два слова о делах. Геликон ответил, условия великолепные… но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. – 1919 г. – чтo я, в люльке качалась? Мне было 24–26 лет, у меня были глаза, уши, руки и ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам – куда только не носили!

ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте – это тоже „политика“ (приют большевистский).

Ах, Геликон и K°! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что он не издаст, но что калечить книги не могу.

В книге у меня из „политики“: 1) поездка на реквизиционный пункт (КРАСНЫЙ), – офицеры-евреи, русские красноармейцы, крестьяне, вагон, грабежи, разговоры. Евреи встают гнусные. Такими и были. 2) Моя служба в „Наркомнаце“ (сплошь юмор. Жутковатый). 3) Тысяча мелких сцен: в очередях, на площадях, на рынках (уличное впечатление от расстрела Царя, например), рыночные цены – весь быт революционной Москвы. И еще: встречи с белыми офицерами, впечатления Октябрьской Годовщины (первой и второй), размышления по поводу покушения на Ленина, воспоминания о некоем Каннегиссере (убийце Урицкого). Это я говорю о „политике“. А вне – всё: сны, разговоры с Алей, встречи с людьми, собственная душа – вся я. Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мертвой петле – и все-таки живая. Фон – мрачен, не я его выдумала».[133]

Несмотря на протесты Марины, книга целиком долго оставалась неизданной.[134]

Зато сборник «Ремесло» удостоился живейших похвал и читателей, и критики. Журналистка Вера Лурье превозносила Марину до небес: «Несмотря на всю дерзость, всю отвагу, на почти мужскую жесткость, в Цветаевой сохраняется что-то бесконечно женственное. Только женщина способна на такое самопожертвование, на такие – порывом вызванные – поступки. […] И насколько бледной представляется женственность Анны Ахматовой, когда сравниваешь ее проявления с цветаевскими вихрями любви! Она [Цветаева] обещает так много… От всего сердца, с нежной и искренней любовью я хочу сказать: спаси и сохрани, Господь, ее саму и ее музу!»

Ничуть не менее восторженной оказалась реакция юного критика Александра Бахраха, опубликовавшего рецензию в газете «Дни». Взволнованная обрушившейся на нее лавиной похвал, Марина отсылает автору статьи в «Днях» благодарственное письмо. И вот уже ее уносит за облака новая любовно-поэтическая переписка. На этот раз адресату всего двадцать лет. 14 июля 1923 года Цветаева пишет ему: «Дружочек, у меня так много слова (так много чувств) к Вам. Это волшебная игра. Это полное va banque – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу – душа? Не знаю, как его зовут, но, кроме него, у меня нет ничего. И вот этим „последним“. Вы – чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный и, забыв меня, никогда не расставались с тем – иным – моим миром! Я хочу дитя от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.

Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом.

Друг, это величайший соблазн, мало кто его выдерживает.

Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш свет – вечный. Не заподозрить – ни в чем. Не внести быта. Иметь мужество взять то, что тaк дается. Войти в этот мир – вслепую».[135]

И – одиннадцать дней спустя: «Я хочу Вас безупречным, т. е. гордым и свободным настолько, чтобы идти под упрек, как солдат под выстрелы: души моей не убьешь!»[136]





Вероятно, перепуганный пылом женщины, явно пытавшейся им завладеть, Бахрах решил состорожничать и не подавать признаков жизни. Не получив ответов на множество писем, Марина, оскорбленная молчанием, встает на дыбы: «Я за этот месяц исстрадалась, – дает она ему понять 27 августа. – Ни на одно из своих последних писем я не получила ответа. Друг, я не маленькая девочка (хотя – в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала – все было! – но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия – о стену! – никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы».

130

Письмо, помеченное: «Мокропсы, 9-го нового марта 1923 г.». Там же, стр. 237–239. (Прим. перев.)

131

15 марта 1923 г.

132

23 апреля 1923 г.

133

Письмо, написанное в ночь с 5 на 6 марта 1923 г. (Прим. авт.) Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 523. (Прим. перев.)

134

Отрывки из этого текста были опубликованы в эмигрантских газетах в 1924 и 1925 гг. (Прим. авт.) Часть упоминаемых Цветаевой в письме Гулю тем нашла отражение в очерках «Октябрь в вагоне», «Мои службы» и др. Вместе с отрывками из книги «Земные приметы» (так она должна была называться) они напечатаны в первом томе двухтомника «Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937», Russica Publishers, INC., Нью-Йорк, 1979. (Прим. перев.)

135

Письмо от 14–15 июля 1923 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 565–566. (Прим. перев.)

136

Письмо от 25 нового июля 1923 года. Там же, стр. 572. (Прим. перев.)