Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 77

И другим рождением, имевшим почти такое же огромное значение, как рождение дочери, был отмечен для Марины Цветаевой 1912 год. Сборник, над которым она – независимо ни от чего – работала долгие месяцы, «Волшебный фонарь», появился на прилавках книжных магазинов, увидел свет. Как и предыдущая, первая ее книга, он был напечатан за счет автора тиражом в пятьсот экземпляров. Но теперь, уже имея опыт, она жадно ловила реакцию прессы. Увы! Редкий критик станет превозносить поэта за его вторую книгу, если он сам или коллеги проявили слабость, похвалив первую. Удовольствия от того, что открыл новое светило, уже не получишь, а следовательно – такова уж их точка зрения, – лучше показать, что вновь обрел трезвый ум, и «отмыться» отрицанием всего и вся, проявляя сожаление о том, что прежде ими двигала исключительно снисходительность. Даже те, кто прежде приветствовал «лепет» юной поэтессы, теперь стали привередничать. Сергеев упрекал автора «Волшебного фонаря» в том, что атмосфера в стихах слишком затхлая, что Цветаева словно заперлась в четырех стенах своей детской комнаты. Еще более сурово отнесся к новому сборнику Валерий Брюсов: у него одновременно прозвучали обвинения в чрезмерной интимности всего написанного и в непростительной небрежности стиля. Гумилев в заключительной части своего разноса выразил надежду, что в третьей книге Цветаева сможет искупить свои грехи и избавиться от декадентской ребячливости, свойственной «Волшебному фонарю».

Но ни одна из этих нападок не ранила Марину глубоко. С самого начала она хотела, чтобы ее поэзия была криком сердца. А раз так, то этот крик сердца не может не соотноситься с возрастом того или той, кто не смог сдержать его и исторг из своей груди. Если автор только-только вышел из детства, то именно детство и должно его вдохновлять. Позже он получит право с такой же убежденностью говорить от имени отрочества, рассказывать о смятении подростка, о муках любви, о тенях, которые смерть приносит дню, укорачивая его, – да как знать?.. может быть, даже и о политике… Но пусть никто не требует от Марины иной добродетели, кроме полной искренности! Даже внушенные страстью ошибки и несовершенства в стихосложении дороги ей, потому что свидетельствуют о том состоянии духа, какое было у нее в этот момент, о настроении, владевшем ею. Золотым правилом поэзии уже тогда Марина Цветаева считала правду в выражении чувств, какой бы ни была эта правда. Так, в «Волшебном фонаре» она одинаково искренне могла лучиться радостью разделенной любви, обращаясь к тому, кого избрала в спутники жизни:

…и – с интервалом в несколько страниц – стонать под грузом прошлого, которое мешает верить в возможность продолжительного счастья:

То, что профессиональные исследователи и комментаторы творчества Цветаевой наотрез отказывались принять, на самом деле предельно ясно: молодая женщина с таким взрывным темпераментом способна быть на соседних страницах и с равным чистосердечием взволнованной реминисценциями, связанными с детской игрой, ослепленной открытиями, которые приносит любовь, и омраченной мыслью о смерти, представлявшейся ей чуть ли не на пороге. И поскольку они так и не поймут, что в самой современной, резкой, если не агрессивной форме Марина Цветаева раскрывает в стихах свою автобиографию, они и станут упрекать ее в том, что вот здесь она слишком ребячлива, а вот тут чересчур экзальтированна. Но она сама – в любых обстоятельствах и при любых условиях – всегда была уверена в одном: пусть ее поносят или, наоборот, возносят до небес, она все равно никогда не будет способна выглядеть иной, чем она есть на самом деле.

IV. Радости и тревоги замужества и материнства

Роды стали для Марины более чем облегчением, даже больше чем открытием: они стали для нее откровением. Она была потрясена тем, что подарила жизнь ребенку. Дочь казалась ей самым красивым, самым смышленым существом на земле. Девочка всегда была разряжена в пух и прах, она осыпала дочку поцелуями, чуть ли не пожирая ими, она приходила в восторг от любой гримаски, агуканья, от пока еще неуверенных движений ручками и ножками и комментировала малейшее продвижение в развитии Ариадны (для близких – Али) в своем Дневнике. А когда наступило время первых шагов и первых еще не слов даже! – слогов, молодая мама возмечтала завладеть ребенком одна, не деля ни с кем своей вдохновленной страстной любовью власти. Заметив, как малышка начинает улыбаться при появлении на пороге тети Лили (Елизаветы, сестры Сергея Эфрона), Марина с трудом пыталась подавить в себе подозрительность, раздражение и ревность. 5 мая 1913 года она записала в своем «судовом журнале», притворяясь, будто обращается к маленькой девочке, как ко взрослому человеку:

«Аля, ты, может быть, прочтешь это взрослой – и невзрослой, как я сейчас, и тебе будет странно и смешно и очень трогательно читать об этом маленьком, очень горьком горе, причиненном тобою, ребенком одного года мне (кому?), двадцати одного. Так слушай же:

Ты всё время повторяешь: „Лиля, Лиля, Лиля“, даже сейчас, когда я пишу. Я оскорблена в моей гордости, я забываю, что ты еще не знаешь и еще долго не будешь знать, кто я, я молчу, даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз – ревную.





Раньше, когда я ревновала к людям, я не ревновала. Это было очень сладко и немного грустно. И на вопрос, ревнива ли я, я всегда отвечала: „К книгам – да, к людям – нет“.

Теперь же в этой смеси гордости, оскорбленного самолюбия, горечи, мнимого безразличия и глубочайшего протеста, я ясно вижу – ревность. Чтобы понять всю необычайность для меня этого чувства, нужно было бы знать меня… лично до 30-го сентября 1913 г.

Такая захватническая и абсолютно животная любовь к дочери еще и удваивалась в связи с ее покровительственно-любовным отношением к мужу. Ее беспокоили бледность Сергея, его хрупкое здоровье, тонкость его художественного чутья и снисходительность, с которой он принимал все фантазии своей пылкой, изменчивой и капризной жены. Иногда она думала, что у нее на попечении двое детей: маленькая дочка Ариадна и вечный студент Сережа. А он восхищался ею, он понимал ее, он только улыбался в ответ на все ее выходки. Чего же еще желать от человека, фамилию которого носишь, в постели с которым спишь? Полная свобода для обоих, о которой они договорились, делала эту совсем юную пару современной… И ни секунды она не пожалела о том, что связала свою жизнь с жизнью этого мальчика, который пока не знал ни того, что собою представляет на самом деле сейчас, ни того, что станет делать потом, но зато сердца и ума у него хватало с избытком, и это совершенно точно, раз уж она выбрала именно его: интуиция еще никогда ее не подводила. Спустя два года после свадьбы Марина пошлет в письме писателю и христианскому философу Василию Розанову нечто вроде исповеди, и там будут такие строки: «Я никогда бы не могла любить кого-нибудь другого, у меня слишком много тоски и протеста».[43] И она гордо провозглашает в стихах, посвященных Сергею Эфрону:

42

Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Записные книжки в двух томах. Том I. 1913–1919. М., Эллис Лак, 2000, стр. 11 – первая страница в первой записной книжке. (Прим. перев.)

43

Письмо от 7 марта 1914 г. (Прим. перев.)