Страница 19 из 27
Тихое одиночество не портило привычной улыбки. Когда он говорил коронную фразу об усталости от судьбы, его добрый рот растягивался до ушей. Закрытый рот: он никогда не обнажал зубы, с его отнюдь не белыми клычками он считал подобный жест почти неприличным.
Он многое считал неприличным: честно сморкаться и разговаривать матом, потреблять наркотики и целоваться на улице, оставлять неприбранным рабочее место и несъеденным до последнего куска обед, а также воровать, грабить, убивать, спасать утопающих, смотреть порнофильмы, дразнить собак, разговаривать с детьми, знакомиться с незнакомыми, проигрывать в карты, выигрывать в домино, выдвигать себя в депутаты, сплетничать, бездельничать, зазря орать, предавать за много серебрянников, горланить старые песни. Так много — и все нельзя. Он даже не подозревал, что список запретов такой убийственно длинный. А ведь неприлично еще ходить голым, делать зарядку, не делать зарядку, оставаться без ужина, кричать на людей, спорить с предками, поучать потомков, заниматься онанизмом, затевать митинги, устраивать дела, пользоваться услугами проституток, цинично не голосовать. Что еще? Не спать ночью, дремать днем, подбирать диких кошек, наглеть, умничать, хамить старшим, валяться на газонах города, разводить бандитские сходки, ходить в рваной джинсе, прикупить пиджак за штуку зеленых, звать на помощь, признаваться в любви.
А также ненавидеть, принять нацизм, умереть на кресте, воскреснуть, сильно мучиться, быть довольным, молиться Богу, изменить жене. Само собой, неприлично уехать в Америку, перебраться в тайгу, жить в пещере с орлами и змеями, хохотать, хохотать, хохотать почем зря, хохотать до безумия, до пьяных чертей в веселых глазах. Куда ни плюнь, все неприлично. Кроме того, зудящий и неустранимый голос запрещает проходить без очереди, послать все на хер, мечтать, презирать ближнего, заглядываться на дальнего, возлюбить подонка, простить обидчика, переспать с сестрой, стать святым, остаться в истории, остаться молодым, когда все стареют, остаться козлом, когда все вокруг некозлы, и быть единственно честным среди ублюдков, шумно и радостно спускать воду в туалете, не страдать за народ, изъясняться матом (повтор, но это иногда принципиально — изъясняться матом). Кроме того, явно неприлично обманывать ожидания, быть собой, изменить себя, притвориться другим. Совершить террористический акт. Перейти улицу в неположенном месте. Изнасиловать красивую девушку. Стать лучше всех. Раскаяться во всей прошлой жизни. Разодрать икону. Уйти в монастырь. Умереть за идеалы. Не иметь идеалов. Самое смешное, что неприлично постоянно делать только добро. Или делать такое Добро, перед которым все перестает быть добром. Будда ужасен. Иисус непристоен. Подвиг неприличен, как и остальное, как честно сморкаться, разговаривать матом и потреблять наркотики. Все это неприлично, потому что смешно и подвержено критике. Сделай что угодно, люди тебя не поймут. Это естественно. Когда земля не покоится на трех китах, десяти слонах и большой плавучей черепахе, она стоит на том, что люди тебя не поймут.
Вы легко угадаете, какие пять слов он чиркнул нам в предсмертной записке. Догадаться несложно. Ничего другого он не мог оставить после себя, даром что грамотный и с высшим образованием, даром что не хуже других… хотя почему он так вызывающе повесился, кто его просил и зачем?..
Он окончил жизнь в чудесное время, сверкающее огоньками и поздравлениями, за три дня до Нового года. В тот вечер с неба ласково падал пушистый снег, а люди бродили по городу, скупая подарки. Штора в его комнате была незадернута. Свет не горел. Перед тем впервые в жизни Валя напился; можно сделать логичный, но глупый вывод, будто он не зря избегал водки «Столичная», виски «Чивас Ригал» и неразведенного спирта.
…Пушистый снег падал, по-прежнему засыпая улицы и дома. Через три дня наступил 1998 год.
В народ
Утром третьего дня Фердинанд открыл дверь и сообщил, что оставляет академию ради более достойных занятий. На закономерный вопрос уважаемого господина Стрема он ответил, что с некоторых пор ощутил себя хозяином собственной судьбы, что и повлекло столь странную перемену… Глубокоуважаемый господин Стрем позволил себе поинтересоваться более глубинными причинами такого неожиданного решения — и получил вполне вежливый ответ, проливающий свет на некоторые мотивы, хотя, возможно, как раз глубиные причины и остались незатронутыми, но это уже остается личным делом молодого человека, выводимого здесь нами под именем Фердинанд.
— Видите ли, дон мастер, — пустился он в объяснения, — изучение современных идей натолкнуло меня на мысль, что сегодня нет более высокого призвания, нежели служение людям… простым людям, хотел бы я подчеркнуть.
— Но-но, — резюмировал господин Стрем, извлекая из потаенных недр и утверждая на поверхности стола пузатенькую бутыль. — Давай без этих.
— Таким образом, герр магистр, — продолжал Фердинанд развивать свою мысль, — я пришел к выводу, что работа профессоров философии не несет в себе сути, способной преобразить жизнь людей.
— Ого! — издал возглас удивления господин Стрем, нежно баюкая ловко запрятанную бутыль. — Стало быть, ты чего-то хочешь преобразить?
— Всенепременным образом, экселенц, — выдал он свою тайну. — Я хотел бы послужить людям, с вашего позволения.
— Бог с тобой, — доброжелательно сказал Стрем. — Иди, послужи. Потом докторскую допишешь. Так что иди с миром и не вздумай там оставаться.
— На все воля Господа, — смиренно произнес Фердинанд, притворяя тяжелую и обитую красным дверь.
Я подарил ему невзрачную ерунду из набора письменных принадлежностей, а дура из соседней лаборатории — золотые часы. Но в дорогу провожал его я, а не лабораторная девушка. Она-то все дни напролет просиживала у себя, прививая мышам разные гуманитарные штуки. Мыши обычно дохли, а она горько плакала, пораженная невозможностью прогресса в своих владениях.
— Знаешь что? — говорил он в порыве откровенности.
Я не догадавался.
— Это прекрасно, — произнес он, поблескивая на мир светло-серыми глазами, украшавшими молодое лицо.
Я не спорил.
— Во-первых, меня ожидает жизнь на природе. Ни разу в жизни не жил в деревне больше двух дней, представляешь?
— Твое счастье, — с дружеским ехидством заметил я, но Фердинанд не распознал ни насмешки, ни теплых чувств.
— Во-вторых, меня ждут люди.
— А нелюди? Ты думаешь, там только Человеки с заглавной буквы? А насекомые?
— И мухи, и комары, и нелюди — все прекрасно.
— Ну ты даешь! — изумился я.
— А что? — не мог понять он, — что такое? Долг всех порядочных людей в наше время…
— Еще бы! — воодушевленно подтвердил я.
— В моих планах устроить там школу народного просвещения, — сладко бормотал Фердинанд. — В целях, значит.
— В целях, говоришь? — я скептически хмыкнул.
— Школу, — весомо подтвердил мой коллега.
— Для коров, небось? — спросил я, держа серьезное неулыбчивое лицо.
— А иди-ка ты!
И я пошел по своим делам. А зачем оставаться, когда не просят? Я не хотел портить настроение Фердинанду в ностальгические часы.
Последний вечер в столице бедняга скучал один: звонил друзьям, шуршал газетами, листал записные книжки и старые добрые фолианты. Перечитал сорок пятый том Толстоевского. Хороший он парень, Фердинанд.
Утром нанятая бричка стояла у заплеванного подъезда. Прощальный стакан молока. Прозрачный взгляд на родную старенькую подушку. Последнее прости и туманное до свидания. Дверь хлопает.
— Нормально, — думал он, натягивая на нос покосившиеся очки.
Возница сморкался и зыркал осторожным глазом.
— Свобода, — шептал свое молодой человек.
Пухлый чемодан не хотел застегнуться. Он мял его в руках, ругал и бил по несчастному ногами. Последнее помогло. Пухлый застегнулся.