Страница 17 из 27
Ну забили косячок, раскурились, потянуло на умняки. Посидели, побазарили, потом на хавчик прибило. Ну мы пожрали, потом вылезли на улицу, как черти невменяемые, аж стыдно, мать его… Пошли, я ему базарю, в народ. Народ все знает. Даже дорогу на этот самый.
Видим, очкастый лохан с бороденкой перед нами пилит, кореш мой лохана тормознул, а ему говорю, лохану: ну че, профессор, колоться будешь? Мужик классный, с юморком: а что, говорит, ребята, баян с дозой есть? Не, говорю, колоться в смысле колоться, дома будешь кайф ловить, а щас говори по жизни: где он, этот самый, в какой стороне?
Мужик вылупился как на даунов, сука. Петруха, корефан мой, втянул ему пару раз по ребрам, он и сказал тогда, чтобы мы шли. Так мы туда и идем, дурак, я ему базарю. А, говорит мужик, туда и дорога. Так и не показал, лохан, где дорога, но Петруха ему еще раз врезал, за базар его беспонтовый, бля.
Ну дальше пилим. Впереди телка — ва-аще улет. Петруха к телке подкатывает, то да се, а потом спрашивает, как это самое, пройти туда. Она, бикса пошлая, по-своему все поняла и дерзит, как будто мы ее соблазняем, дуру, а нам просто надо знать, как на х… пройти, мы туда идем — ну послали нас, вот мы и идем, бывает такое по жизни, с кем не случается, верно я говорю? Короче, дерзит: вы, мальчики, козлы, я с вами на одну кровать не лягу, вот…
Петруха — он парень видный, даром что дурак. Гордый он. Заколебала его бикса, короче, вот и подумал: пахан я или мышь позорная? А нам, смеется, с тобой кровать ии не нужна. Пришлось мне на шухере стоять, пока он ту телку за кустиком отымел. Сначала та дергалась, а потом ничего. Кайфанул он. Бросили мы ту мразь и дальше пошли.
…пошли, пошли. Час, короче, идем, два, три, хреново стало, а все равно идем. Оно ведь как? Мужик сказал — мужик сделал. Ну идем, бредем, прохожих спрашиваем, а они, чуханы, отмазываются. Один пальцем у виска покрутил — мы ему тот палец сломали и дальше пошли.
…Старушку одну тормознули. Че, старая, как побыстрее с друганом на х… пройти? Старая сволочь говорит, что до психушки шестым троллейбусом. Сама ты в дурку лезь, отвечаем. А у ней в руках ведро было, так херня всякая. Корефан мой херню на асфальт, а ведро — старой на голову. Оттянулись во-о так… Минут десять угорали: Петруха прикалывается, ногой по ведру лупит, старая там хренеет. Всяко потом контуженную в дурку свезли, если ей сразу крантец не пришел, от такого звона в ушах-то.
Наконец один попался, умный как Эйнштейн, мать его. Он дорогу и показал. Петруха его за это косячком угостить хотел, а тот завыпендривался, мол ему на работу. Какая работа, вечер уже? Ладно, фраер, бог тебя накажет. Спасибо, что показал. Без тебя мы бы уже по-всякому искать охренели.
Поперли мы, значит, прямой дорогой. За город куда-то, как умный дядька сказал. Чего он такой умный, хрен? Наверное, читал много.
Он сказал, что это на пустыре за Черным камнем. А про Черный камень, это самое, можно местных поспрашать. Ну заходим в микрорайон, а там бомж лежит. Друган мой его ткнул легонько, мол, вставай, к тебе уважаемые люди пришли. Тот встал, шары выкатил: вы че, ребята? вы кто? Омон в пальто! Вставай, бич, пошли, сажать тебя будем. У бича чего-то еще в башке было, он вроде как просек и базлает: не-а, други, вы не омон. Вы свои ребята. Че?! Петруха от этого урода охренел. Мы тебе, бомжара, не свои, у нас хаты есть, а тебе тамбовский волк кореш. Говорит и по ребрам тому, по ребрам… говори, браток, где Черный камень?
Ясно где, в п… А если по-правде? Ну налево, а потом прямо, там еще этот, ну этот самый, ясно? Гастроном, вот.
Спасибо, говорим, браток, выручил. Петруха как щенок радостный. Пришли, орет. Ну, разбили о бичевскую голову бутылку, чтоб не зазнавался, не строил из себя нормального человека, и пошли — сначала налево…
К цели, к цели! Целый день таскались, без еды, без баб, без закуски, без ничего, даже без этого самого, как его? — ну вы поняли в натуре, о чем базар.
Видим — Камень. В натуре черный. Гадом буду, если не он.
Он. Точно он. А за ним пустырь. Здоровенный. А на пустыре ничего. Ни хрена. Ни этого самого. Эйнштейн, сука, картину погнал. Прикалывался, наверное. Петруха специально проверил: пустырь огромный, а на нем ничего.
Во бля!
Рассказ о Боге
Стоял обыкновенный день с привкусом утомленности и безделия. Наступил простой, неминуемый, до усталости в руках и перед глазами заурядный полдень, какие обычно и случаются в не отыскавшей себя жизни. Летнее и теплое небо висело над городом. Двигаться было лень, а проповедник еще и разговаривал.
— Я пришел рассказать вам о Господе, — порадовал он.
Он поправил клок волос, невовремя загородших от взгляда неестественно скромный, без признаков святости, светло-серого цвета лоб.
Стадион молчал, а люди толпились. Нормальные люди за редким, безумно редким, но оттого не менее метким исключением из погрязшей в себе нормальности. Например, метким исключением выдался святой проповедник Джонсон, объездивший мир со своим словом о Боге.
Вспотевшие тела волновались. Поговаривали, что Джонсон умеет исцелять праведных и жестоко карать грешных. Без слов, за счет довлеющей силы внутреннего стержня. Все полагали себя праведными и больными. Пришедшие надеялись и строили планы на завтрашнее время, хотя по виду казались здоровыми. Все как один, и здесь уж без исключений. Особенно щеголяли здоровой упитанностью мужчины, женщины и их дети в первых рядах. Если они сумели пробиться в эти места, то могли обойтись без исцелений, могли обойтись без многого, например, без святого проповедника Джонсона.
Рядом с ним высился столик, на котором дремотно покоился футляр мягко-коричневого окраса. Как можно незатейливо догадаться, внутри футляра заключался предмет. Джонсон имел о нем представление. Народ же ничего не знал и знать не хотел, радуясь собственной лукавой заинтригованности.
Человек, между прочим, говорил: «Итак, всякого, кто исповедует меня перед людьми, исповедую и я перед отцом моим небесным; А кто отречется от меня перед людьми, отрекусь от того и я перед отцом моим небесным; Не думайте, что я пришел принести мир на землю; не мир пришел я принести, но меч; Ибо я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку — домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели меня, не достоин меня; и кто любит сына или дочь более, нежели меня, не достоин меня; И кто не берет креста своего и не следует за мною, тот не достоин меня. Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради меня сбережет ее», напомнил Джонсон внимавшим, притихшим, насупленым…
В тишине он продолжил, невозмутимо и мягко: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше было бы, если б повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской. Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит. Если же рука твою или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в гиенну огненную.»
Джонсон говорил еще долго. Например, он заметил, слегка вздрогнув голосом: «Тогда начал он укорять города, в которых наиболее явлено было сил его, за то, что они не покаялись. Горе тебе, Хоразин! Горе тебе, Вифсаида! Ибо если бы в Тире и Сидоне явлены были силы, явленные вам, то давно бы они покаялись; Но говорю вам: Тиру и Сидону отраднее будет в день суда, нежели вам. И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвегнешься; ибо если бы в Содоме явлены были силы, явленные тебе, то он оставался бы до сего дня; Но говорю вам, что земле Содомской отраднее будет в день суда, нежели тебе.»
Джонсон говорил много чего, одно серьезней другого и все невесело. Такой он был — невеселый. Зато спокойный, весомый, ЗНАЮЩИЙ…