Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 111

Ограбленный генерал не мог простить себе своего позора; он был заезжий, и никак не хотел понять обаяния алимкиной славы, от которой опускаются руки у четырех перед одним. Он поехал в Одессу и поднял шум. Приказано было принять чрезвычайные меры для освобождения Крыма от степного царька. Поняли, что его сила в татарах; что без поголовного прикрытия его татарами, он не долго бы геройствовал. Стали доезжать татарские селения, в которых чаще скрывался Алим, военными постоями, стали налагать денежные пени; словом дали почувствовать татарам, что они отвечают за подвиги Алима. Больше всего сердит был на Алима один русский мужичек, здоровяк и молодец не хуже самого Алима, волостной голова в селении Зуях. Он дал себе слово поймать Алимку и гонялся за ним, где только мог, как борзая за волком.

Раз он совсем было окружил и схватил его пьяного. Народу было много, но богатырь Алим отбился от всех, отрубил одному руку и ускакал в степь; за ним гнались, деваться было некуда, и Алим решил спастись в Симферополь. Он выехал в город ночью, и чтобы долго не разыскивать помещения, завернул в городской сад, прямо против дома губернатора. Там в беседке, в которой мы так часто наслаждаемся музыкой богемцев, лег он себе отдохнуть от похмелья и от трудов недавней схватки, привязав тут же к беседке своего знаменитого конька.

На беду его был праздник, и полицейский обход подбирал в саду запоздавших пьяниц. Наткнулись на коня, потом на спящего Алимку; посвятили фонарем: татарин-городовой с ужасом узнает Алимку; глядит на лошадь — Алимова! И татарин и рекрута, бывшие в обходе, хотят дать тягу; однако опомнились, видят, что сонный, начинают вязать. Алим был пьян, не мог расправиться по обычаю; рекрута сидели у него на руках и ногах, и он волочил из на себе, стараясь сбросить; их было шесть на одного; насилу удалось им втолкнуть его под скамейку; тут его прижали; послали за подмогою, пришло еще людей, но и с ними едва удалось связать Алима.

— Эх, кабы не пьян, — говорил Алим, когда его вели в острог.

Посадили Алима в секретную, под строгий караул; но не долго укараулили. Алим подговорил часового солдата; тот опер ему штыком дверь, и оба бежали из острога. Через стену перелезли, поставив дверь на дверь; а двери заранее сняли с петель.

Поймали Алима и второй раз. Тут выдал его свой же брат — мурзак. Облаву устроили с большими предосторожностями. Целый батальон, переодетый в разные костюмы, разными дорогами был послан к назначенному месту. Алим кочевал у чабанов; мурзак навел на них.

Солдаты навалились кругом, и чтобы не ошибиться, перевязали всех чабанов, с ними попался и Алим.

На этот раз не откладывали в долгий ящик: пустили Алима, как беглого солдата, по зеленой улице. Когда узнали, что Алима будут гонять сквозь стой, сбежались стар и мал; не было ребенка, — говорили мне очевидцы, — который бы тогда остался дома.

Солдаты ненавидели Алима за вечные патрули и ночные походы по степи, в которые гоняли их по его милости. Они колотили его насмерть с беспримерным ожесточением; палки, — говорили мне, — едва были видны, только слышался свист и удары, словно дробь били. Алим беспрестанно падал под градом ударов, но оправлялся и шел далее, не издавая звука; окровавленное мясо висело у него на спине клочьями.

Всей прогулки он не выдержал и упал без чувств; когда он выздоровел, ему досчитали недоданное; он не выдержал и второй раз, и только на третьем приеме расквитался окончательно.





Говорят, что после того Алим бежал в Турцию и живет там до сих пор в богатстве и спокойствии. Э то, очевидно, татарская фантазия, венчающая своего героя благочестивым концом. Очень может быть, что вообще из переданного мною половина преувеличения; но в такой форме живет в Крыму память о знаменитом крымском разбойнике Алиме, а для нас это важнее исторического факта.

Надобно проснуться рано, встречать восход солнца. Да и не возможно было не проснуться рано. Земля под спиною, седло под головою — не располагают к утренней неге; чабаны были на ногах задолго до солнца. Костры еще тлели под котлами, но уже ни одного чабана не было в землянке. Шум и движение рабочего утра слышались на дворе. Я/ вышел из землянки, осторожно оглядываясь на собак. Мы спали в облаке. На землянке, на стадах, на окрестных скалах сидело густое, белое облако. Оно ночевало на нас. Сыро и туманно было кругом, и этот белый туман едва только стал колыхаться и расползаться.

Овечьи голоса стояли в этом густом воздухе. Ягнята, отделенные на ночь в особенное стадо, проголодавшись и соскучившись без матерей, жалобно плакали; было что-то человеческое, что-то детское в их нетерпеливом блеянии. Вытаращив уши и хвостики, беспокойно бегая глазами, скакали они друг к другу, судорожно дергали друг друга за несуществующие сосцы, в своей торопливости принимая за мать первого встречного.

Странно было смотреть на это бессмысленное волнение: то вдруг перескочит одна овца через другую, то вдруг пугливо шарахается в сторону; без всякой видимой причины, целое стадо вдруг заколышется одним инстинктивным содроганием, прильет, как волна, отольет как волна; задвигается и зашумит, словно распущенная школа.

Козы и козлы расположились особняком, на каменных высотах. Они охотники до живописной, эффектной позировки и надменно относятся к овечьему стаду. Важно и самоуверенно, закинув назад красивые рога, шевеля бородами и лохматыми шубами, они ожидают выступления в поход в челе армии, как гвардия среди иррегулярных войск.

Доили маток — это доенье начинается до рассвета и длится около трех часов. В особых плетеных загородках, прямо на земле сидели рядом на корточках чабаны; атаман был в середине. Перед каждым стояла огромная лохань. Несмотря на утреннюю прохладу, чабаны были без шапок и без курток, в одних рубашках, с засученными рукавами. Бритые, лоснящиеся головы, с длинным чубом на макушке, дикие загорелые физиономии, с белыми зубами, и мощная мускулатура придавили им вид каких-то кочевых варваров-печенегов или команов. Работа была трудная, пот лил с них градом. Другие чабаны хворостинами вгоняли маток в узкие отверстия загородок, из которых они попадали к доильщикам. Грубо хватали чабаны испуганных маток прямо за полные сосцы, и приподнимали за них на воздух весь зад, быстро выдавливая молоко в свои огромные лохани; овцы бились и кричали от этих мучительных пожатий. Отловив одну, чабан так же грубо схватывал и подтягивал к себе за сосцы другую овцу, и так же встряхивал ее задом вверх, чтобы поспешно выдоить какие-нибудь две-три ложки молока. Немудрено, что при этом способе овцы не дают много. С жадной дрожью, с ребяческим криком встречали выдоенных маток ягнята, иногда больше ростом, чем сами матери, и бросались под них, судорожно дергая и кусая опустевшие сосцы.

Пока седлали лошадей, я пошел за чабаном посмотреть, откуда берут они себе воду. Странную вещь увидал я, оригинальную и живописную до изумления. В нескольких шагах от землянки, в густом лесочке, мы спустились на дно глубокого оврага, уходившего вниз воронкою. На дне воронки зияла черная яма. Это была пещера Кар-коба, то есть снеговая. Я полез туда вслед за старым, хромым татарином, который намотал себе на плечи не то одеяло, не то рядно; мы спускались по суковатому бревну, приставленному к краю отверствия, взамен лестницы; это было целое ободранное дерево с обрубленными ветками; внизу было не совсем темно.

Сверху и из разных внутренних отверстия лился голубоватый свет. Передо мною были высокие, темные арки, обвитые яркою зеленью мхов и трав; так в балетах представляют гроты морских цариц. Мхи висели гирляндами, бахромами. Арки вели в новые пещеры, еще глубже. Понятно, откуда проникал сюда свет, словно в камнях скрывались искусно маскированные окна. Идти было нельзя: надобно было ползти, и то было опасно; спуски состояли из обледеневшего, но уже разрыхленного снега, с которого можно скатываться только на салазках; сырость и холод были очень чувствительны, нога ежеминутно скользила. По сторонам открывались различные пасти, ведущие в бездонные пропасти. Ко многим я пригинался и бросал туда камни. Звук их падения не долетал до меня, словно они пролетали в преисподнюю; снеговым холодом дышали эти темные дырья; снег набивал все отверстия и впадины этой пещеры-норы. Чем глубже спускались мы, тем его было больше, и он был крепче. Хромой старик ползком залез в одну из черных дыр, и вылез оттуда с огромною глыбою снега на спине; он завернул ее в одеяло, и стал с усилием выбираться из глубины пещеры по скользкому ледяному скату; я едва поспевал за ним.