Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 111

Всю ночь до света продолжался олений концерт. Он убаюкивал нас на наших ложах из сухого листа, вокруг разложенного костра.

Бекир, в своем татарском упорстве, затащил нас понапрасну на такую высоту, что теперь приходится спускаться в течение нескольких часов. Спускаться в Савлух-су, который вы видите обыкновенно под облаками и даже за облаками, к которому до сих пор приходилось подниматься, и подниматься с большим трудом! Последний спуск — какая-то адская воронка. Если мы не сломаем головы, то это будет большое чудо. У самых хладнокровных захватывает дух, при взгляде на страшную кучу, по откосу которой мы должны спускаться, винтовою линией, вниз. От проливных дождей лесной чернозем ползет под копытами, и на каждом шагу поваленные деревья преграждают нашу тропу. Попробовали спешиться, чтобы голова не так кружилась, и лететь вниз было легче. Но только мы двое имели настолько силы и привычки, чтобы кое-как двигаться по ползучей почве горы. Остальные попадали с первых же шагов и, волей-неволей, вскарабкались опять на несчастных лошадей. Страшнее и жальче всего было смотреть на нашу бедную амазонку, которая сидела, белая как платок, недвижимая и безмолвная, будто окаменевшая на своем седле. Умная лошадь ее потеряла всякую надежду на свои ноги и, в самых опасных местах, просто скользила на своих плоских подковах, как на салазках, собрав почти вместе все четыре ноги свои. У нас, следивших за нею, сердце замирало от страха при этих рискованных глиссадах. Как нарочно, совсем стемнело, и минуты казались часами. Все глубже и уже делается страшная воронка, все темнее в лесу, кругом нас, все безнадежнее делается на душе. Но никто не произносит слова, не слышно ни одной укоризны Бекиру или чабаненку; все мысли и чувства устремлены на эту черную пасть, которая поглощала нас. Внизу, на дне воронки, сверкнули, сквозь чащу леса, красные огоньки.

— Савлух-Су! Пришли! — не своим голосом вскричал Бекир.

Козьмодемьянский монастырь лепится по террасам крутой горы, вокруг источника св. Козьмы и Демьяна, который татар называют Савлух-су. В монастыре уже спали, и только в келье настоятеля был огонь. Мы потому спешили попасть в Савлух-су в этот день, что 1-го июля был храмовый праздник монастыря, и можно было рассчитывать, что, по случаю прилива богомольцев, в монастыре можно будет поесть и отдохнуть. Обыкновенно же в этом заоблачном ските трудно найти что-нибудь, кроме кружки молока. В этом возвышенном горном поясе невозможно возделывать даже огородные овощи; а зимою снега до такой степени заносят монастырек и все подступы к нему, что иногда по нескольку недель он остается без сообщения с миром, погребенный под сугробами. Когда жители соседних долин заметят, что уже давно не приезжает из скита верховой монах за покупками в город, поднимается тревога, и идут с лопатами откапывать монастырь, осведомиться, цел ли он.

Наши надежды были совершенно разрушены. Настоятель объявил, что богомольцы разошлись скоро после обедни, что не осталось никакой провизии, и что вряд лит мы захотим ночевать в монастырской гостинице, в которой нижний этаж залит водою, а верхний почти не отделан. Настоятель предлагал нам свою маленькую келью, пропитанную запахом свечей, постного масла и каких-то сухих трав, но сам же предупредил, что в ней страшное множество насекомых. Мы решили поместиться в сырой, неприютной гостинице. Попросили сена на постели и лошадям. Сена не было, ячменя и овса тоже не было. Голые узкие лавки были единственным ложем для нас. Нельзя ли чего-нибудь сварить? — Сварить нечего, да и повар-монах спит давно, монахи очень утомились за праздник. Кое-как раздули самовар. Согреться необходимо, все промокли насквозь. Плащи, бурки — хоть выжми. На чем спать, чем укрыться? Наконец появились человека три сонных монахов. Повар взялся сготовить кое-что из бывшей с нами провизии, и заставил нас надеяться и верить в продолжение полутора часов. Но когда он принес то, что назвал супом и макаронами, мы сразу убедились в тщете своих надежд и своей веры. Почтенный инок судил о нашем вкусе по-своему собственному, и обратил и суп и макароны в кашицу из лука. Как ни силен был голод, мы поблагодарили монастырского артиста и возвратили ему непочатыми его вонючие блюда.

Другие монахи, видя наше затруднение насчет постелей, без дальних дум и церемоний разоблачились из своих ваточных ряс и разложили их по лавкам, вместо тюфяков; сами они остались в одном белье, нимало не конфузясь, как и подобало отшельникам, умерщвляющим земные страсти. Кое-как замаскировали чистыми простынями подозрительные одежды черноризцев, кое-как разместились на своих прокрустовых ложах; веселый хохот обуял всю компанию, и неистощимые остроты насчет нашего комического положения посыпались от нас же самих. Но спать было решительно нельзя. Мириады насекомых кишели на нас, на лавках, на стенах. Всякий из нас испытывал страдания Гулливера, атакованного стрелами лилипутов. Малодушный человек пришел бы совершенное отчаяние от этого гнусного мучительства.





Все прелести Козьмодемьянского скита были потеряны для нас после такой ночи. Утро было к тому же сырое, ветреное. Облака едва расползались, и никакой перспективы не было видно из-за этих колыхавшихся темных лесов. Мы все-таки решились познакомиться со Святым ключом, и храбрецы опустились в его четырехградусную воду. Холод невыносимый; едва выскочили. Хорошо еще, что пришлось сейчас же подниматься на крутизны самого возвышенного из всех пунктов Яйлы — на Бабуган-яйлу, составляющую крайний угол хребта Яйлы с востока. Этот многочасовой подъем согрел не одних лошадей. На Бабугане едва не попались в гущу облаков. Сделалось вдруг бело и непрозрачно, словно мы влезли в кубан молока. Бекир сильно струсил, но, к счастью нашему, ветер пронес облака вдоль по хребту. Мы в эту минуту были как раз на южном краю хребта, готовые начать спуск. Когда клубы облаков вдруг смахнулись, как ненужная декорация на сцене театра, у наших ног, глубоко внизу, широким и далеким горизонтом, неожиданно улыбнулось нам море такой яркой и веселой лазури, какую редко приходится видеть. Южный берег лежал у наших ног со своими белыми домиками и стройными кипарисами, с всею роскошью своих красок и очертаний. Он казался вдвое милее, вдвое дороже, после нескольких суток разлуки, как кажется милее и дороже по возвращении красота любимой женщины, ненадолго покинутой.

Мы стали спускаться. Теплый воздух, насыщенный ароматами южных трав, веял нам в лицо. Сердце чувствовало, что оно вступало в иной, лучший мир, где солнце жарче, где краски ярче, плод слаще, воздух нежнее и душистее, жизнь счастливее. Этот переход от гор к Южному берегу всегда поразителен. Словно, переехав известную черту, вы отворили дверь спертой комнаты, и вышли на свежий воздух, в широкий мир Божий.

Как по ступеням, съезжали мы из одного горного пояса в другой, и новые поселения, новые перспективы открывались кругом. Глаз с наслажденьем следил за развертывавшимися вдали линиями берега, за этими давно знакомыми мысами и заливчиками, у которых кончался наш путь. Мы поздно съехали на южнобережское шоссе и дали себе вздохнуть в веселой скачке по его гладкому полотну. Было уже совсем темно, когда роскошный парк Никитского сада принял под фантастические сени своих тропических деревьев, в ароматную атмосферу своих теплиц и цветников, наполненную журчаньем фонтанов.

Вот сверкнули сквозь магарачский лес огоньки нашей дачи, притаившейся у спящего моря. Копыта звучат по камням морского берега… Белая женская фигура вырезается среди кипарисов, заслоняющих освещенный балкон.

Хорошо странствовать по глухим лесным оврагам, терпя лишения и труды, наслаждаясь привольною жизнью горца и исследуя тайны погибших времен; но еще отраднее, после своей семидневной Одиссеи, завидеть наконец огонь родного очага…