Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 57

Он пошел обратно по темному следу. Вышел на доро­гу и увидел, что машины нет — Николаев уехал.

Долго понуро стоял на дороге Ткач.

«Секретарь райкома тоже человек, а не устав»,— решил, наконец, он, как ни странно, довольный тем, что не придется хотя бы сегодня смотреть снова в глаза Ни­колаеву, и в то же время, не прощая секретарю горячно­сти,— ведь бросил фактически живого человека в поле, одного, волкам на съедение.

«Или не дружно цвели-колосились? Или мы хуже дру­гих уродились?..»— заунывно повторялись строчки то так, то этак, и больше ни о чем не хотелось думать, будто голову набили мокрой соломой.

Вспомнилось детство, деревня, крытые вприческу из­бы, старый отец, батя. Вот он стоит на меже, ветер косит его бороденку, он в сивой длинной рубахе и тупых лаптях. И ничего-то у него нет, ни комбайна, ни трак­тора.

Долго ли брел Митрофан Семенович один, он не пом­нит. Потом впереди показался свет фар, и по низкому их расположению Ткач определил, идет легковушка. В нескольких шагах от него машина стала разворачи­ваться, и Митрофан Семенович увидел силуэты Миши и Николаева. «Победа» остановилась. Ткач выпрямился, расправил плечи, намереваясь пройти мимо с поднятой головой. Когда поравнялся, звякнула дверца, и Никола­ев глухо и негромко сказал, будто предлагая мировую;

— Ладно, Митрофан Семенович...

Ткач послушно повернул к машине, пригнулся, полез на заднее сиденье. Усевшись, он неожиданно для самого себя сказал:

— Лучше оно подъехать, конечно... Все-таки кило­метров двадцать, не меньше.— И опять подумал о том, что слова его секретарь райкома должен принять к сведению: все-таки не под самым носом недогляд...

С чего началось, когда, с какого факта, с какого слова,— не вспомнить теперь Митрофану Семеновичу. И вот какой строгой ясностью вся эта история заверша­ется.

...До самого поселка все трое не проронили ни слова. Каждый думал по-своему об одном и том же. Именно сейчас, наверное, решил Николаев, надо и Хлынова привлечь к ответственности. Об участи Ткача теперь нечего думать и тем более спорить.

Но что сделал Хлынов, какое преступление он совер­шил?— спросят члены партийного бюро. Ведь он честно трудился, честно спасал хлеб. Николаев ответит, – сей­час, в такой обстановке, мало для коммуниста просто трудиться и даже трудиться лучше всех — мало.

Мы часто говорим о значении коллектива, о его силе, о коллективной ответственности за каждый проступок. Но почему не о личной ответственности в первую очередь? Совесть не коллективное, а сугубо индиви­дуальное, личное свойство души человеческой. Может ли коллектив уследить за всеми действиями одного бес­совестного своего члена?

Николаеву, пожалуй, ясно, что толкало Ткача на враньё, смягченное словцом очковтирательство. Допус­тим, он успел бы втихомолку убрать оставшийся хлеб, не помешай снег. Втихомолку, позже других, но не в этом же для Ткача дело. А в том дело, насколько успешно, удачно, своевременно поддержал он славу передовика. Потом получил бы награду. Спокойно жил бы и работал дальше. Выполняя и перевыполняя. А в душе того же Хлынова, или вот этой светлой девчонки из больницы, в глазах сотен других целинников он стал бы носителем лжи, прикрытой наградой. Зато будет чем гордить­ся «Изобильному», да и всему району, – еще один Герой труда появился, вырос на нашей ниве, знаменуя еще один успех в великом деле освоения целинных про­сторов. И всё будет на своем законном месте. Награда — Ткачу, хлеб — в закрома государства; днем позже, днем раньше, экая беда!..

Но ведь что-то же останется после это­го факта лжи. Останется невесомое и пока — пока!— незримое: подрыв веры в справедливость, раздвоение правды на истинную и показательную, наградную. Если мы строим коммунизм, то должны на корню пресекать всяческие проявления отрицательных, безнравствен­ных поступков. Наши потомки должны поверить, что ком­мунизм — это еще и победа совести на земле.





И разгильдяйство с комбайнами некоторые тоже со­чтут за мелочь, за некий привычный урон. Николаев вспомнил, как вчера ворвалась к нему в кабинет девчонка с раскосыми отчаянными глазами и заявила, –– Хлынов ни в чем не виноват, он прика­зал ей спустить воду, да она забыла. Николаев ей не поверил, знал, не такой Хлынов парень, чтобы за­ставлять кого-то выполнять за него работу. Девчон­ка пришла заступаться без его ведома.

Так за что же мы привлекаем к ответу Хлынова?— спросят члены партийного бюро, особенно те, кто постар­ше. И Николаев твердо ответит – за отсутствие партийной активности! За равнодушие к безнравственности Ткача!

* * *

...Дома внуки уже спали. Они жили у Ткача второй год, было им здесь привольно и зимой и летом, один учился, другой ходил в детский сад. Это были первые внуки, и Митрофан Семенович твердо решил усыновить их по здешнему казахскому обычаю, чтобы не скучать на старости лет им со старухой.

Дети спали, ничего не зная, не ведая. Жена Митрофана Семеновича, давно привыкшая к частым тревогам, позевывая, стала готовить ужин, поставила на плиту сковородку и положила на нее серые, обвалянные в сухарях котлеты. И вдруг котлеты страшно напомнили Митрофану Семеновичу голодный двадцать второй год и лепешки с белесыми, мелкими остинками лебеды, такие же серые, глиняно-тяжелые, распадающиеся в руках.

Ел он плохо, не отвечал жене и сразу лег. Не спал долго, слушал, как через каждые полчаса мягко, пружин­но-раскатисто звенели настенные часы, подарок дочери.

Не спалось, не думалось.

Жил громко, буйно, в трудовой коловерти и вот остал­ся один. Спали внуки, спала жена, тихо раскачивался желтый маятник. Часы звучали и звенели по церковному, будто пели отходную. Молчал поселок, поднятый Ткачом от первого колышка, молчала степь кругом. И до рассвета виделось ему печальное поле в тихом сумраке, в белом саване, в тумане дальних лощин...

Напористо прижимали холода, ветер трепал дымки над крышами, строители сдали последние дома. Наконец-то и в доме медиков устроили новоселье.

Женя и Галя стали полноправными хозяйками одной комнаты площадью 12 метров. В двух других комнатах поселилась семья Грачевых. Теперь у Жени с Ириной Михайловной была общая кухня, общая крыша, один дом. Женя каждый день стала забегать в промтовар­ный магазин, спрашивала, когда будет тюль на окна, дорожка на пол, не помешало бы ей и хорошее покрывало на койку.

Домовитая Галя принесла с собой множество салфе­ток и всяких шторок, она заранее готовилась к новоселью, не то, что Женя. Они с Галей оказались совсем разными. Галя любила тишину, покой, целый день могла просидеть над вышивкой и тихонько петь украинские песни. Читать она не любила, зато могла подолгу колдовать на кухне над какой-нибудь простенькой едой. Женя считала ее девушкой без полета и не понимала, зачем Галя поехала на целину.

Двадцатого октября выпал снег, чтобы уже не сходить до весны. Он падал медленно, задумчиво ложился на бурую стерню с ледком после утренних заморозков, на красные, синие, черные машины во дворе МТС, на шиферные крыши потемневшего от дождей поселка. Снег накрыл горы пшеницы на обширном дворе «Заготзерна», огороженном не струганными, выгоревшими на летнем солнце досками. Доски потемнели с первым снегом, взмокли, и казалось, стоят они здесь много лет. Каждый день отсюда уходили колонны автомашин, но пшеничные холмы так и не убывали. Машины шли и шли, и казалось, во всем мире не хватит транспорта для вывозки хлеба из совхозов, и никто не в силах построить нужных зернохранилищ для такого необъятного уро­жая.

В выходной день весь Камышный собрался на воскресник — строить шоферам автобазы землянки из дёрна.

По вечерам за окнами стали ложиться яркие, в пол­неба закаты. Из окна Женя видела обледенелый сруб колодца в соседнем дворе. Толстая наледь была похожа на открытый рот чудовищной рыбы. Из колодца вытаски­вали ведра с удивительно темной дымящейся водой. Рядом стояло тонкое деревцо. По утрам оно мохнато индевело, а днем становилось стеклянным. Замерзла скважина возле клуба, хотя и была обмотана рогожей. Вечерами, любуясь закатом, Женя видела, как искрилась вдали, во дворе МТС оранжевая, как звезда, как планета, лампочка.