Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 135



Анна сняла со стула стопку книг и села. В ней еще жили остатки той детской робости, с которой она когда-то, лежа в палате, слушала приближающееся по коридору постукивание клюшки.

— Вина хочешь? — спросил вдруг Владим Владимыч. — А что, для такой гостьи дирекция на затраты не скупится. Генерал один от щедрот своих прислал. Довоенный мускат. Налить? Да уж выпей, мне и самому хочется, да без повода боюсь. Сам себе запретил, машинка, — он постучал себя по левой стороне груди, — машинка тут что-то поскрипывать стала…

Он наполнил два стакана и тотчас же с удовольствием окунул в один из них свои пушистые усы.

— Неплохо, а? Пей, пей, коммунистам твоим не скажу… Так вот, о психологическом факторе. Думаешь, в первую мировую войну этого не было?.. Ого! Санитарные поезда, отряды милосердия… Было. Всякие там княгини да баронессы-патронессы косынки надевали, как же… Не ново. Но вот когда не баронессы-патронессы от скуки, а твои ткачихи сюда приходят, целую смену у станка отстояв, когда какая-нибудь там фабричная девчонка, сама бледненькая, под глазами круги, локоть подставляет: «Берите у меня кровь», — вот этого, милая, не было во веки веков… «Берите кровь», — а у самой губешки бледные, ноги дрожат… Знаешь, Анна, мне, старому дураку, хочется иной раз этим твоим ткачихам шершавую их руку поцеловать… Ей-богу… А ну вас совсем!.. Врач достал большой носовой платок и долго сморкался, исторгая трубные звуки, потом залпом допил вино и молодцевато расправил усы.

— Ты слушай, слушай: партийному начальству все знать положено… Вошел я раз ночью в палату, вижу: сидит одна из твоих, пожилая, лет пятидесяти, и раненый ее обеими руками за руку держит. Прижал к груди и застыл. Я-то сразу понял: умер уж, и лицо у него хорошее, спокойное. А она вся окаменела от напряжения, а руку отнять боится, чтобы не разбудить, не потревожить. Только слезы по щекам текут…

Налив еще вина и быстро его выпив, он поставил стакан на стол, подальше от себя, расправил усы и шагнул к Анне.

— Дай я тебя, секретарь партбюро, за всех за них расцелую. — И, целуя Анну то в левую, то в правую щеку, приговаривал: — Это тебе от Красной Армии, это от Советской власти, а это от меня, старого пьяницы, черт меня подери!

Он сам повел Анну в палату, где устроили пострадавших на реке. Война в эти дни ушла на юг, на Верхневолжском фронте было затишье. Госпиталь наполовину пустовал, и Владим Влади-мыч отвел для земляков большую светлую палату. У койки красноармейца, неподвижно лежавшего на спине, сидела бледная большеглазая девушка, вся утонувшая в огромном, не по росту халате. Возле кровати пожилого подмастерья, будто изваяние, застыла его жена. Лужникова поместили у окна. Он был так велик, что казалось, будто его уложили в детскую кроватку. Маленькая, худенькая женщина с недурненьким, но вялым, исчерченным морщинами личиком, вся какая-то колючая, взъерошенная, должно быть, за что-то отчитывала его и смолкла, лишь когда в дверях появился Владим Владимыч. В палате стояла напряженная, неловкая тишина.

— …Вот, землячки, командира вашего привел, — сказал Владим Владимыч, пропуская Анну, и по тому, как все заулыбались, как дружно ответили на ее «здравствуйте», старый врач понял, что секретарь парткома на фабрике любим и уважаем. Лужников даже попытался привстать, но сморщился и бессильно повалился на спину.

— …Лежи, лежи, коли бог разума лишил, — негромко произнесла худенькая женщина.

— Видите, жена стружку сгоняет, — конфузливо улыбнулся большой человек.

— А как же с тобой, милый мой, поступать? — вдруг перешла на крик женщина. — Всюду ему, дураку, надо соваться! Ростом в фабричную трубу вымахал, а в голове во! — Она постучала косточкой пальца по тумбочке. — Никто не полез, а он полез. Ему, видите ли, больше всех надо.

— Ваш муж фабрику спасал, — сказала Анна, переводя удивленный взгляд с нее на него. — Вы им должны гордиться.

— Есть чем… Вон он, как бревно гнилое, валяется. Дома бы героизм проявлял, а то…

— Лиза! — конфузливо перебил ее Лужников. — Лиза… Тут же…

— А что тут же, что тут же?.. Чего мне таить, пусть добрые люди послушают. Видите ли, он недоволен… Нет уж, пускай все знают, какой я на шее камень несу!

Этот резкий, дребезжащий голос вызывал у Анны невольную дрожь, какая бывает, если ногтем провести по стеклу.

— Милая, это уж вы потом, дома, здесь госпиталь, — стараясь говорить добродушно, попробовал остановить Владим Владимыч. — У вашего супруга травма не легкая, его нельзя волновать.



Но, как видно, любой разумный довод действовал на маленькую женщину, как вода на горящий бензин.

— «Нельзя волновать»… Нежное существо! А меня волновать можно? Я вся насквозь больная, у меня ни одного нерва здорового нет, а этот идиот все делает, чтобы меня из себя вывести.

Просторная палата, казалось, до краев наполнилась резким, дребезжащим голосом. Анна смотрела на Лужникова, и образ этого человека как-то странно двоился: сквозь крупное, измученное болью, встревоженное, просительно и жалко улыбавшееся лицо она видела другое: мужественное, прекрасное в своей самоотверженной непреклонности.

— Как вы тут, товарищи, себя чувствуете? — громко, стараясь сделать вид, что ничего не замечает, сказала она. — Может быть, у вас есть какие-нибудь просьбы, чего-нибудь вам не хватает?

— Селедочки вот мой просит с лучком, — опустив глаза, сказала жена помощника мастера.

— А вот этот товарищ книжку… Скучает без книг, — еле слышно прошептала девушка, сидевшая возле бойца, с опаской косясь на Лужникову. — Я могла бы принести, у меня есть очень интересные книжки, но я не знаю, можно ли ему читать…

— А у вас? — обратилась Анна к Лужникову.

— Да мне вроде ничего и не надо… Спасибо… Вы вот скажите, Анна Степановна, как у нас там на фаб…

— Слышите, слышите, — перебила его жена, — ему надо знать, как на фабрике, а что жена сидит возле этого истукана, последние нервы на него переводит, это ему нипочем, до этого ему…

— Вон! — тонким фальцетом выкрикнул вдруг Владим Владимыч. Ткнув палкой, он открыл дверь. Он тяжело дышал: — Уходите! Сейчас же уходите!

И тут произошло удивительное превращение: дребезжащий поток злых, бессмысленных слов сразу иссяк. Женщина растерянно оглянулась, потом покорно встала, погладила мужа по руке и тихонько пошла к двери, с опаской оглядываясь на врача. Лужников лежал с закрытыми глазами. Широкое лицо его мучительно морщилось, будто бы он испытывал физическую боль.

— …Извини, брат, не стерпел, — сказал Владим Владимыч и, все еще тяжело дыша, стуча палкой громче, чем обычно, вышел в коридор.

Наступила тягостная тишина. Анна с невольной жалостью смотрела на большого беспомощного человека. И в то же время в ней закипела досада: как он такое позволяет, неужели не может себя защитить?

— …Есть у меня к вам, Анна Степановна, просьба, — тихо заговорил наконец Лужников, открывая глаза. — Жена… Одна ведь она осталась. Характер-то, видели, избегают нас люди. Скажите там, пусть ее кто хоть изредка навестит… Это ие со зла, это она за меня волнуется. — И будто речь шла о ребенке, добавил: — Мы ведь не всегда такие…

С тяжелым сердцем, с какой-то большой и непонятной тревогой вышла Анна из госпиталя. А тут еще невестка навязалась в попутчицы… Прасковья Калинина недавно выкрасила свои волосы в ядовито-апельсиновый цвет, и от этого розовое лицо стало еще ярче, а темные родинки на нем так и лезли в глаза. Бойко стуча каблуками хромовых сапожек о подсохший на солнечных сторонах улицы асфальт, она сыпала слова, точно пригоршнями горох разбрасывала. Но до Анны, погруженной в свои мысли, долетали лишь фамилии каких-то военных, которые будто бы все были без ума от симпатичной сестры и безуспешно, что особенно подчеркивалось, добивались ее благо-еклонности.

Не слушая, Анна рассеянно произносила: «Неужели?», «Да что ты говоришь?»—и все думала о том, что так неожиданно открылось перед ней. Дело Лужникова дважды слушалось на бюро, обсуждалось на партсобрании, а уж, кажется, кого-кого, а его-то партком знал. И вот пожалуйста, в один день два открытия: человек, оказывается, штурмовал когда-то Зимний, а теперь вот живет в домашнем аду… Да, мало, мало еще знает она людей… Что, в сущности, известно Анне вот об этой молоденькой женщине, о ее невестке?