Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 135

— Целый вечер они учили по-русски: «Товарищ», «Не стреляй», «Я не враг, я друг», «Ведите меня к командиру»… Я вот и сейчас слово в слово помню, а он туг на русский язык оказался. Никак вызубрить не мог, — добавил дед.

Варвара Алексеевна, принявшаяся уже мыть чашки, покачала головой:

— Ну и ну…

— Вот тебе и ну, баранки гну… А потом он сгинул. Ч/го и думать — не знаем. Может, перешел, может, свои подстрелили, может, наши, а может, гестапо его расшифровало, схватили.

— Да, это свободно могло случиться, — задумчиво сказала Женя. — Последний раз он забежал на минуту и все прислушивался, не идет ли кто по коридору. А на следующий день даже не зашел, а в условном месте письмо оставил… — Лицо девушки стало грустным. Потом своевольным движением головы она перебросила косу назад и, твердо посмотрев в лицо бабушке, сказала: — Одно знаю: он не враг.

Варвара Алексеевна чувствовала некоторое облегчение. Она поверила и мужу и внучке. Гестапо, по-видимому, тут действительно было ни при чем. Курт Рупперт исчез, не причинив никому вреда. Старая большевичка даже немножко гордилась своими. Но, трезво мысля, она понимала, как трудно будет объяснить все это людям, столько перенесшим от гитлеровского нашествия, привыкшим видеть врага в любом человеке, одетом в ненавистную серо-зеленую шинель. Она знала, какие осложнения, может быть даже беды, сулит старику и ее любимице вся эта история с немцем, необыкновенная история, в которой все приходилось брать на веру и ничего нельзя было доказать. Если родная дочь Анна бросает такие слова, что же ждать от других. Анна — горячая, но умная голова. Поостынет, разберется — сама поймет. А как убедишь соседей, знакомых, товарищей? И этот Женин непреклонный характер. Разве она, чтобы оправдаться, покривит душой, принесет в жертву молве дружбу с этим Куртом? Дружбу? А может быть, любовь? И, вздохнув, бабушка говорит про себя: «Да, чего на свете не бывает, — может быть, и любовь».

8

Уже по пути на фабрику Анна раскаивалась в том, что наговорила сгоряча. Но слово не воробей, вылетело — не поймаешь. Стараясь не думать об этом, она спешила, таща Вовку, едва поспевавшего за ней.

Еще вчера ночью Анна чувствовала себя на фабричном дворе так, будто оставалась последним человеком на обезлюдевшей земле. Сегодня всюду замечались признаки жизни. Не узенькая стежка, а несколько наезженных дорог пересекали двор в обычных направлениях. Обгоняя Анну, длинной чередой тянулись вереницы машин. Лязгая гусеницами, медвежьей поступью, переваливаясь на ухабах, шли танки, дыша острым запахом солярки. Тягач, хлопотливо перебирая гусеницами, волок огромную пушку. И опять машины с пехотой. Настеганные холодным ветром, лица бойцов были не красные, а малиновые, кудри инея свисали с меховых шапок, бровей, ресниц. На груди у них висели странные короткие ружья с круглыми коробками под прикладом.

— Автоматы, — пояснил умудренный жизнью Вовка, с восхищением оглядывавшийся по сторонам.

На деревянном мосту через Тьму, в который ночью угодил шальной снаряд, образовалась пробка. Красноармейцы бранились, как-то по-особому растягивая слова. Уже в первый день наступления Анна слышала эту несколько необычную для ее слуха речь.





— Из каких мест? — спросила она, пробираясь с ребятишками между ревущих, рыгающих сизой гарью машин, осторожно объезжавших пробоину на мосту.

— Из долёко, — вкусно напирая на «о», ответил коренастый солдат, обдиравший сосульки с усов и бороды.

И Анна поняла: Урал. Далекий, неведомый Урал, где сейчас с мужем и ребятами в тишине и покое жила сестра Мария, могучий Урал входил в войну. Да, не худо было бы отправить ребят туда, к сестре…

Анна поднялась на крыльцо приземистого деревянного дома. В мирное время здесь находился пожарный пост. Теперь на зеленой двери кто-то уже написал мелом: «Управление ткацкой фабрики «Большевичка». Внутри было тесно, как в автобусе в часы смены; окна плакали горючими слезами, капало с потолка. Но в этой сутолоке уже чувствовался какой-то свой порядок, даже организованность. На двери, где еще висела эмалевая дощечка «Умывальная», мелом было тщательно выведено «Директор». Возле стучала на машинке немолодая женщина в чистенькой белой блузке и стеганых ватных штанах, заправленных в валенки. Это была Клавдия Федоровна, неизменная секретарша Слесарева. И то, что она сидела на обычном месте, у двери в директорский кабинет, тоже как будто говорило, что жизнь начинает входить в колею.

Торопливо поздоровавшись с Анной, Клавдия Федоровна деловито сообщила, что директор сейчас занят — у него секретарь райкома партии Северьянов, и тут же, заглянув в один из лежавших перед нею списков, сказала, что бригаде Калининой надо обследовать станки в первом пролете зала автоматов и к работе следует приступать немедленно: кое-кто из слесарей уже пошел туда. Выполнив эту официальную обязанность, Клавдия Федоровна уже неофициально потрепала по щеке Вовку и пояснила: директор временно занял умывальную, потому что комнату, отведенную под кабинет, пришлось отдать детям: многие, как вот и Анна, вышли на работу с ребятишками. Тут же Анна получила талоны на завтрак, на обед и записку, по которой у нее на время работы примут ребят «на хранение».

Затем, сказав «извините», Клавдия Федоровна вновь согнулась над машинкой и синими, негнущимися пальцами, которые, вероятно, все эти месяцы выполняли отнюдь не канцелярскую работу, принялась стучать по клавишам.

Радуясь, что все решилось как-то само собой, Анна торопливо пересекла заметенный снегом двор. Пожарище все еще курилось синим дымком, но к черным руинам вилась хорошо протоптанная дорога. Она вела к свежему пролому в стене, через который люди попадали в коридор, соединявший старые, уничтоженные огнем залы с огромным цехом автоматов. Здесь было снежно, как в поле в зимний день. Белые бороды льда свисали с потолков. В уцелевшем зале снегу было по колено. Пухлыми подушками лежал он на станках, и видеть это было так же страшно и неприятно, как нетающие снежинки на лице покойника.

Анна остановилась в преддверии, тоскливо оглядываясь вокруг. Здесь было не просто место ее работы. Тут протекла большая часть ее жизни. Куда бы ни падал взгляд, всё что-нибудь да напоминало. Вот в этом заиндевевшем углу была комната мастера, к которому мать привела ее девчонкой определяться в учение в счет учрежденной в те годы законом брони для подростков. Мастер ущипнул русоволосую девчонку за толстую румяную щеку, назвал морковкой и милостиво разрешил пройти в оглушительно грохочущий цех, где, как показалось тогда Анне, тысячи станков дрожали и топали от нетерпения, стараясь сорваться с места и куда-то ринуться, сметая все на пути… А вот там, где и сейчас еще стены шелушатся обрывками старых плакатов, в те времена был красный уголок. Здесь, присев у столика, покрытого залосненным кумачом, Анна под диктовку матери писала в цехкомитет заявление, объявляя себя ударницей. Это было, когда само слово «ударник» не прижилось еще в языке, казалось новым, необычным. Холодовских времен подмастерья ругали ударников на чем свет стоит. Старые ткачихи, любившие во время работы поболтать в уборной или посидеть у чайничка с кипятком, посмеивались: валяй-валяй, работа дураков любит. В дни получек мимо пивных, что льнули к воротам фабрики, женщинам-ударницам лучше было и не проходить… Все-все стало неузнаваемым. Тут, где обычно стояла жара, а над станками ходили влажные ветры вентиляции, где постоянно гудело и грохотало, где в каждом простенке можно было увидеть знакомое лицо, где кипели страсти, возникали и рушились авторитеты, где Анну все знали и она знала всех, сейчас было пустынно, как на кладбище.

Впрочем, нет, из дальнего конца цеха доносились разговоры. Несколько голосов надсадно кричали: «Раз, два, взяли! Раз, два, взяли!..» Кто-то выбранился. Застучал молоток. Встрепенувшись, женщина бросилась на эти голоса, на этот стук, в дальний край обледеневшего цеха. Там уже шла работа. Ткачихи, катушечницы, проборщицы отгребали, отбрасывали, грузили на товарные тележки снег, отвозили его куда-то.