Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 62

– Лжец, лицемер, ничтожество! Кто позволил тебе, щенку, играть со мной в эти грязные игры?

– Что с тобой? Что я сделал? – бормотал Фончито, вырываясь из объятий Хустинианы.

– Сеньора, успокойтесь, вы ему лицо разбили, посмотрите, кровь из носа идет, – повторяла Хустиниана. – Стой спокойно, Фончо, дай я посмотрю.

– Что ты наделал, шут проклятый? – закричала донья Лукреция, разъяряясь все сильней. – По-твоему, этого мало? Посылать мне анонимки? Ломать комедию, чтобы я поверила, будто они от твоего отца?

– Не отправлял я тебе никаких анонимок, – упрямо твердил Фончито, пока горничная промокала ему разбитый нос бумажной салфеткой:

– Не вертись, ну не вертись же, ты весь перепачкался.

– Тебя выдало чертово зеркало твоего чертова Эгона Шиле! – в бешенстве завопила донья Лукреция. – Думал, ты очень умный, да? Ничего подобного, кретин. Откуда ты знал, что в письме говорилось о маске?

– Да ты же мне сама рассказывала, – начал было Фончито, но, увидев, что женщина привстала, испуганно притих и закрыл лицо руками, словно защищаясь от удара.

– Не ври, я никогда не говорила тебе о маске, – возразила мачеха, гневно сверкая глазами. – Сейчас я принесу письмо и дам тебе прочесть. Ты его съешь и попросишь у меня прощения. И ноги твоей больше не будет в этом доме. Слышишь? Никогда!

Донья Лукреция бросилась прочь из столовой, едва не сбив с ног Фончито и Хустиниану. Но, вместо того чтобы сразу ринуться в спальню, где на туалетном столике стопкой лежали письма, она ненадолго заперлась в ванной, умылась холодной водой и смочила виски одеколоном. Она все не могла успокоиться. Маленький негодяй. Играл с ней, точно котенок с большой старой мышью. Писал таким изысканным слогом, чтобы она поверила, будто письма приходят от Ригоберто, будто он и вправду хочет помириться. Чего он хотел? Что за интригу затевал? К чему весь этот фарс? Неужели мальчишка просто хотел позабавиться, играя с ее чувствами, ломая ей жизнь? Извращенец, садист. Как он, должно быть, веселился, внушая ей ложные надежды.

Все еще пылая гневом, донья Лукреция без труда отыскала роковое письмо. Оно пришло седьмым. Изобличающую пасынка фразу женщина запомнила наизусть: «…скроешь свое прекрасное лицо под маской дикого зверя, предпочтительно бенгальской тигрицы из „Лазури“ Рубена Дарио… Или суданской львицы. Ты изогнешь правое бедро…» Ни дать ни взять таитянка Моа с картины Эгона Шиле. Чертов обманщик, маленький интриган. Ему хватило наглости устроить спектакль с зеркалом, да еще и показать ей опасную репродукцию. Донья Лукреция нисколько не жалела о том, что расквасила его фарфоровое личико. Отличный бросок! Разве этот бесенок не поломал всю ее жизнь? В том, что случилось, не было ее вины, несмотря на разницу в возрасте. Это он, Фончито, соблазнил собственную мачеху. Дитя, похожее на ангела, оказалось Мефистофелем, Люцифером. Ну ничего, теперь с прошлым покончено. Злодей больше не вернется ни в этот дом, ни в ее жизнь.

Однако в столовой мальчика уже не было. Хустиниана укоризненно качала головой, протягивая хозяйке окровавленную салфетку.

– Он убежал в слезах, сеньора. И не из-за носа. Вы порвали книжку про его любимого художника. Представляю, как ему было горько.

– Отлично, значит, тебе его жаль. – Донья Лукреция без сил упала в кресло. – Наверное, ты до сих пор не поняла, что случилось. Это Фончито писал мне анонимки.

– А он клянется, что нет, сеньора. Клянется всем, что ему дорого, что их писал его отец.

– Ложь. – Донья Лукреция чувствовала себя совершенно разбитой. Только обморока не хватало. Скорее в постель, закрыть глаза и проспать целую неделю. – Его выдали маска и зеркало.

Хустиниана наклонилась к хозяйке и говорила ей почти на ухо:

– А вы уверены, что он не читал этих писем? Что вы совершенно точно ему о них не рассказывали? Фончито у нас премудрый филин, сеньора. Как он мог так глупо попасться?

– Я не читала ему писем и ни слова не говорила о маске, – упрямо повторила донья Лукреция. И тут же усомнилась в собственных словах.

А что, если говорила? Вчера или позавчера? Все эти дни голова у женщины была занята бог знает чем; вместе с анонимками на нее обрушился целый каскад тревог, надежд, подозрений и мечтаний. А что, если Хустита права? Что, если она упомянула, пересказала, а то и прочла пасынку отрывок про маску и зеркало? В таком случае, оскорбив и ударив мальчика, она поступила несправедливо.

– Я так устала, – пожаловалась донья Лукреция сквозь слезы. – Полностью вымоталась, Хустита, до самого донышка. Наверное, я сама ему сказала и забыла. Где только была моя голова? Не знаю. Вот бы уехать из этого города, из этой страны. Туда, где никто меня не знает. Подальше от Ригоберто и Фончито. Мне кажется, я провалилась в глубокий колодец и никак из него не выберусь.

– Не надо грустить, сеньора. – На плечо доньи Лукреции легла ободряющая рука Хустинианы. – Не терзайтесь. Есть надежный способ узнать, кто слал вам весь этот вздор, Фончито или Ригоберто.

Донья Лукреция подняла голову. Горничная лукаво улыбнулась.

– Ну как же, сеньора. – Казалось, она улыбается не только губами, но и глазами, зубами, даже жестами. – Вам ведь назначили свидание? В последнем письме. Просто пойдите туда и сделайте, что вам велели.

– Ты думаешь, я способна на эти глупости из мексиканских сериалов? – вяло возмутилась донья Лукреция.

– Зато узнаете, кто автор анонимок, – заключила Хустиниана. – Если хотите, я пойду с вами. За компанию. Если честно, я умираю от любопытства. Папочка или сынок? Кто из них?

Девушка рассмеялась так мелодично и заразительно, что и донья Лукреция не сдержала улыбки. Пожалуй, эта чокнутая в чем-то права. Наверное, действительно стоит сходить на это проклятое свидание, чтобы раз и навсегда покончить со всеми тайнами.

– Он не придет, только еще раз надо мной посмеется, – нехотя возразила донья Лукреция, в глубине души сознавая, что решение принято. Она пойдет и будет ломать комедию, если папочке или сыночку так угодно. Игру, в которую она играла все это время, придется довести до конца.

– Приготовить вам тепленькую ванну с пеной, чтобы вы немного расслабились? – бодро предложила Хустиниана.

Донья Лукреция кивнула. Теперь ее терзала совесть, она чувствовала, что допустила по отношению к мальчику ужасную несправедливость.

Письмо читателю «Плейбоя», или Эссе об эстетике



Полагая эротику гуманным, интеллигентным и изысканным выражением плотской любви, а порнографию – профанацией и падением, я обвиняю Вас, читателя «Плейбоя» и «Пентхауса», постоянного посетителя клоак, в которых показывают жесткое порно, и секс-шопов, где покупателям предлагают электрические вибраторы, резиновые фаллоимитаторы и презервативы в форме петушиных гребней или архиепископских митр, в том, что Вы способствуете низведению того, что делает смертных мужчин и женщин равными богам (так полагали язычники, не святые и не ханжи в вопросах секса), на уровень бессловесных тварей. Вы совершаете преступление каждый месяц, когда, не давая труда собственному воображению, прибегаете к фабричным изделиям, которые утоляют Ваш сексуальный голод, но одновременно вульгаризируют секс, лишают его оригинальности, тайны и красоты, превращают в глупый маскарад, парад дурного вкуса. Чтобы Вы поняли, с кем имеете дело, считаю своим долгом пояснить Вам, что сам я (существо по природе своей моногамное, хотя и терпимое к адюльтеру) скорее согласился бы заняться любовью с покойной Голдой Меир, уважаемой основательницей государства Израиль, или с угрюмой госпожой Маргарет Тэтчер, в бытность премьер-министром Великобритании ни разу не сменившей прическу, чем с одной из глянцевых кукол с силиконовыми бюстами, выскобленными лобками и искусственными волосами, которые в одной и той же позе, нацепив для довершения нелепой картины кроличьи ушки и хвост, появляются во враждебном Эросу журнале «Плейбой» под рубрикой «Зайка месяца».

Моя ненависть к «Плейбою», «Пентхаусу» и их собратьям возникла не на пустом месте. Эти журналы – символ деградации секса, исчезновения благородных табу, которые позволяли человеку защищать свою внутреннюю свободу, создавать и развивать тайный, неповторимый мир собственных ритуалов, запретов, образов, культов, фантазий и церемоний, придавая акту любви этическую ценность, привнося в него эстетическое начало и превращая его в акт творчества. Акт, во время которого, в интимном полумраке спальни, мужчина и женщина (я намеренно привожу в пример традиционный случай, хотя речь с таким же успехом может идти о двух женщинах, или двух мужчинах, или об одном мужчине и двух женщинах, или о любом другом раскладе при условии, что количество действующих лиц не превышает трех) могут соперничать с Гомером, Фидием, Боттичелли и Бетховеном. Едва ли Вы меня понимаете, но это не важно; если бы Вы могли меня понять, Вы не стали бы, как последний идиот, сверять свои эрекции и оргазмы с часами (из чистого золота, полагаю) господина по имени Хью Хеффнер [112].

Проблема, о которой я говорю, в первую очередь эстетическая, а потом уже этическая, философская, сексуальная, психологическая или политическая, хотя на самом деле такое разделение неправомерно, ибо все, что имеет хоть какое-то значение, так или иначе связано с эстетикой. Порнография отказывается от творческого начала, которое присутствует в эротике, ставит плотское выше духовного и ментального, делает главными действующими лицами фаллосы и вульвы, а вовсе не фантазии, которые владеют нашими душами, и отделяет физическую сторону любви от остальных сфер человеческой жизни. В то время как для Вас, порнографа, как и для собаки, обезьяны или лошади, смыслом полового акта является семяизвержение, мы с Лукрецией занимаемся любовью, когда завтракаем, одеваемся, слушаем Малера, болтаем с друзьями, смотрим на море или облака.

Коль скоро я заговорил об эстетике, Вы можете подумать – если порнография и мыслительный процесс совместимы, – что Ваш покорный слуга сам угодил в коллективистскую ловушку, разделив общепринятые ценности, и отказался от части собственного «я», ощутив себя частью племени. Я готов признать, что такая опасность действительно существует. За независимость от других я готов бороться денно и нощно, ревностно оберегая собственную внутреннюю свободу.

Выношу на Ваш суд небольшое эссе об эстетике (мои идеи не предназначены для широкого круга и постоянно преображаются, меняя очертания, словно кусок глины в руках гончара).

Все, что блестит, уродливо. Есть блестящие города, вроде Вены, Буэнос-Айреса или Парижа; бывают блестящие писатели, такие, как Умберто Эко, Карлос Фуэнтес, Милан Кундера и Джон Апдайк, и блестящие художники, например Энди Уорхол, Матта и Тапьес. Несмотря на свой блеск, мне они кажутся совершенно заурядными. Блестящими можно назвать всех без исключения современных архитекторов, усилиями которых архитектура перестала быть искусством и превратилась в разновидность рекламы и пиара, так что можно смело отказаться от их услуг раз и навсегда, позвать вместо них дельных каменщиков и прорабов и целиком положиться на вдохновение профанов. Блестящих музыкантов не существует, хотя ими пытались стать и почти стали композиторы Морис Равель и Эрик Сати. Кино, в котором не осталось ничего, кроме секса и драк, переживает постартистическую эпоху, а следовательно, не должно рассматриваться в труде, посвященном эстетике, если не считать нескольких западных аномалий (вечер спасают Висконти, Орсон Уэллс, Буньюэль, Берланга и Джон Форд) и одну японскую (Куросава).

Любой человек, употребляющий слова «выкристаллизовываться», «дискурс», «концептуация», «визуализировать», «социетальный» и прежде всего «теллурический», настоящий сукин сын (или сука). И тот, кто бранится на публике, оскорбляя слух окружающих непристойностями. И тот, кто за столом крошит хлеб и скатывает из него шарики. Не спрашивайте, почему я считаю тех, кто позволяет себе столь уродливые вещи, сукиными детьми (и суками); так подсказывает мне моя интуиция; они неисправимы, необучаемы. То же самое можно сказать про человеческое существо любого пола, которое, чтобы испанизировать слово «виски», говорит или пишет «гуиски», «блю йинс» или «хайболь». Таковые, по моему разумению, достойны смерти, ибо живут совершенно зря.

Книги и фильмы существуют для того, чтобы меня развлекать. Если за чтением или просмотром фильма я скучаю, отвлекаюсь и клюю носом, мне попались плохие книга или фильм, не выполняющие своего предназначения. Вот несколько примеров: из книг – «Человек без свойств» Музиля, а из фильмов – поделки Оливера Стоуна и Квентина Тарантино.

В отношении живописи и скульптуры мои критерии весьма просты: то, что мог бы сделать сам, – полное дерьмо. Внимания достойны лишь художники, произведения которых нельзя повторить. Если руководствоваться этим критерием, получается, что «творения» Энди Уорхола или Фриды Кало – обыкновенный мусор, тогда как самые слабые работы Жоржа Гросса, Чильиды и Бальтуса гениальны. Помимо этого нехитрого правила надо учесть еще вот что: картины и скульптуры должны возбуждать меня (мне не очень нравится это определение, но ничего лучше придумать не получается; есть довольно точное креольское выражение «вогнать в жар»). То, что мне нравится, но не щекочет нервов и не рождает у меня никаких театрально-сексуальных фантазий, сопровождающихся легкой эрекцией, не представляет никакого интереса, даже если речь идет о «Моне Лизе», «Гернике» или «Ночном дозоре». Вы, наверное, удивитесь, но у Гойи, еще одной священной коровы, мне нравятся только башмачки на каблуках и с золотыми пряжками да белые вышитые чулки на ножках его маркиз, а у Ренуара вызывают благосклонность (и порой интерес) лишь розовые зады его крестьянок, остальными частями тела, смазливыми личиками и блестящими глазками похожих – vade retro! [113] – на заек из «Плейбоя». У Курбе достойны внимания лесбиянки и гигантская задница, смутившая императрицу Евгению.

Предназначение музыки, как я полагаю, состоит в том, чтобы погружать меня в водоворот ясных и чистых эмоций, помогать мне отрешиться от самых прозаических и скучных сторон моей натуры, переносить меня туда, где нет места унылым повседневным заботам, и пробуждать мои фантазии (главным образом эротические и неизменно связанные с моей женой). Ergo [114], если музыка оказывается слишком совершенной и оттого навязчивой, если она отвлекает меня от раздумий, – возьмем для примера Гарделя [115], Малера, Переса Прадо, все без исключения меренги [116] и приблизительно пятую часть существующих опер, – это плохая музыка, и в моем кабинете ей не место. Нетрудно догадаться, что мне нравится Вагнер, несмотря на несносные трубы и флейты, и что я довольно высоко ценю Шенберга.

Как следует из краткого обзора моих пристрастий, которых Вы вовсе не обязаны разделять (не очень-то хотелось), эротику я понимаю как игру (в самом высоком, предложенном великим Йоханом Хейзингой понимании этого слова), в которой могут участвовать лишь избранные, игру частную, тайную, успех которой прямо зависит от того, удастся ли сохранить ее в секрете, вдали от любопытной публики, вмешательство которой лишает игроков всякого смысла. Хотя сам я терпеть не могу волосатых женщин, amateur [117], который запрещает своей партнерше или партнеру сбривать растительность под мышками, потому что любит ласкать ее ртом, доводя себя до экстаза и рева в нижнем регистре, вызывает у меня уважение. В то время как несчастный недоумок, покупающий – по всей вероятности, в одном из порно-супермаркетов, расплодившихся по всей Германии благодаря бывшей летчице Беате Узе [118], – мохнатые накладки на подмышки и лобок (самые дорогие делают «из натуральных волос») всевозможных форм, размеров, вкусов и цветов, не дождется моего сочувствия.

Легализация и публичное признание уничтожают эротику, низводят ее до порнографии, этой эротики для бедных кошельком и духом. Порнография пассивна и коллективна, эротика предполагает индивидуальное творчество даже в тех случаях, когда в нем участвуют двое или трое (я уже говорил, что увеличивать число партнеров ни в коем случае нельзя, иначе торжество свободной фантазии превратится в митинг, цирк или спортивное состязание). Поэтому аргументы поэта-битника Аллена Гинзберга (почитайте его интервью Аллену Янгу в «Консюль де Содома»), воспевающего демократический и справедливый промискуитет с коллективными совокуплениями в бассейне, эгалитарный полумрак которых дает красавицам и уродинам, худышкам и толстухам, девчонкам и старухам равные права на наслаждение, вызывают у меня гомерический хохот. Смехотворное суждение, достойное комиссара-конструктивиста! Демократия может повлиять лишь на гражданский статус человека, в то время как любовь – желание и наслаждение – относится, как и религия, к частной, интимной сфере, основанной не на подобиях, а на различиях. В сексе нет ничего демократичного; он элитарен, аристократичен, ему не чужд спортивный дух (в рамках принятых обоими правил). Коллективные сношения в темных ванных, которые поэт-битник считает идеальной моделью плотских отношений, слишком напоминают совокупления кобыл и жеребцов на пастбищах или топтание кур в переполненных курятниках, тот, кто им предается, отказывается от благого творческого начала, ему чужды чувственные фантазии, в которых сливаются воедино тело и дух, воображение и гормональные всплески, в них нет того, что ценит в эротике скромный эпикуреец и анархист, заключенный в законопослушное тело управляющего страховой компанией.

Секс по рецептам из «Плейбоя» (я буду возвращаться к этой теме до самой смерти, моей или Вашей) лишен двух, как мне кажется, важнейших составляющих эротизма: риска и стыдливости. Попробую объяснить. Забитый неудачник, преодолевающий стыд и страх, чтобы распахнуть пальто и в течение нескольких мгновений демонстрировать половой орган черствой матроне, которой выпало ехать с ним в одном автобусе, совершает неслыханную дерзость. Бедняга прекрасно понимает, что за этот мимолетный каприз его могут избить, линчевать, забрать в участок, со скандалом изгнать из общества, объявить изгоем и опасным психопатом. И все же он идет на это, ибо наслаждение сильнее страха и стыда. Какая чудовищная пропасть – столь же глубокая, как бездна между эротикой и порнографией, – отделяет его от обрызганного французским одеколоном менеджера с «Ролексом» на запястье (как же без него), который, расположившись в темном углу модного бара, под звуки блюза открывает последний номер «Плейбоя» и расстегивает молнию, полагая себя передовым, лишенным предрассудков, современным пожирателем удовольствий, готовым обнажиться перед всем миром. Несчастный идиот! Он даже не подозревает, что демонстрирует в общественном месте верность толпе и обезличивающей моде, добровольный отказ от свободы и воображения, атавистический рабский дух.

Я обвиняю Вас, журналы с голыми куклами и всех, кто их читает, – или хотя бы пролистывает – питая, вернее – изничтожая свое либидо фабричными продуктами, в десакрализации и вульгаризации секса, процессах, неразрывно связанных с новым торжеством варварства. Цивилизация прячет и регламентирует плотскую любовь, чтобы сделать ее более утонченной, окружает секс ритуалами и табу, о которых мужчины и женщины предэротической эпохи, совокуплявшиеся по велению инстинкта, даже не подозревали. Пройдя бесконечно долгий и тяжелый путь от инстинкта к эротической игре, мы окольной тропой – через создание либерального и толерантного общества – вернулись к тому, откуда пришли: занятия любовью превратились в дежурные, почти публичные упражнения, которым предаются, следуя не велению души и подсознания, а новейшим разработкам рыночных аналитиков, при помощи идиотских стимуляторов фабричного производства вроде резиновой коровьей вагины, которую суют под нос быку, чтобы он изверг семя для искусственного оплодотворения.

Ступайте, купите последний номер «Плейбоя», прочтите его от корки до корки, гноите себя заживо, внося посильный вклад в строительство мира евнухов, в котором не останется ни тайн, ни фантазий, чтобы питать чувства. Ну а я стану предаваться любви с царицей Савской и Клеопатрой, поиграю с ними в игру, секрета которой никому не открою, а Вам – тем более.

112

Хеффнер Хью – владелец «Плейбоя».

113

Изыди! (лат.).

114

Следовательно (лат.).

115

Гардель Карлос (1890-1935) – аргентинский певец, знаменитый исполнитель танго.

116

Меренга – национальный танец Доминиканской Республики.

117

Любитель (фр.).

118

Узе, Беате (р. 1919) – основательница первой сети секс-шопов.