Страница 27 из 105
В Комарово я бывал у Абрама Федоровича Иоффе. Его называли «папа Иоффе», он, в сущности, был отец нашей советской физики, он ее создавал, и все наши великие физики XX века — это так или иначе питомцы Иоффе.
У Абрама Федоровича Иоффе жила на участке лисица с лисятами и он за ней с интересом наблюдал и рассказывал мне об их жизни. Был он красавец, благообразный, с хорошим чувством юмора. Рассказывал, как организовал в начале двадцатых годов свой Физико-технический институт, какое было время, рассказывал о своем друге Рождественском, как Рождественский пришел к Ленину или к Луначарскому, уже не помню, просить денег на организацию Оптического института. Ему пошли навстречу и дали пятнадцать килограммов денег в мешке, и он с этим мешком за плечами шел от Смольного до Васильевского острова, тащил на себе.
Любил я Владимира Ивановича Смирнова. В институте учился по его учебнику математики, поэтому у меня к Владимиру Ивановичу было особое почтение. Академик Смирнов считал, что попал в академики по математическим наукам по недоразумению, на самом деле он должен был стать музыкантом, он обожал музыку. Он жил в детстве возле Зимнего дворца, родители его имели какое-то отношение к Императорскому оркестру, и все его детство прошло среди музыкантов, но, «к несчастью», у него проявились незаурядные способности к математике, родители его направили в университет, и он стал заниматься математикой, и так успешно, что стал академиком. Но его душа была предана музыке. Он аккуратно посещал филармонию, слушал пластинки. Мы с ним часто рассуждали о музыке, о том, почему математики так тянутся к музыке, причем старинной музыке, кажется, правилом является их предпочтение Баху, Перголези, Вивальди, Моцарту. Владимир Иванович был человеком чрезвычайно высокой учтивости. Если мы договаривались, что я приду к нему в таком-то часу, он встречал меня на дороге. Никогда не было случая, чтобы он ждал в доме, всегда встречал на улице: или у калитки, или возле дома, хотя он был намного старше меня.
Как-то я сидел у Владимира Ивановича, когда пожаловал в гости к нему Канторович, тоже математик, лауреат Нобелевской премии. Это был его друг. Канторович жил в гостях у Линников (тоже математиков), они соседствовали. Я, конечно, сразу обратился к Канторовичу: «Вы могли бы рассказать, за что вы получили Нобелевскую премию, потому что никто кругом меня понять это не может? » Он стал объяснять, я почти все понял. Я давно заметил, что великие ученые часто отличаются тем, что говорят с непосвященным так, что он может понять их. И блеск Канторовича, и блеск Смирнова состоял в том, что сложные проблемы, самые сложные умели объяснить пальцах: становилось понятно, приятно и весело от того, что, оказывается, все так просто.
Это общее свойство больших ученых — лишать свою науку недосягаемости.
Льва Канторовича у нас недославили, мало оценили. Во-первых, его работы, связанные с экономикой, с рациональными математическими подходами к хозяйству, не подходили к советской системе, они больше подходили к европейской, капиталистической; во-вторых, он — еврей, это тоже играл роль.
Я уверен, что Владимир Иванович, если бы поступил в консерваторию, стал бы выдающимся музыкантом. Попав в университет, его талант помог ему в математике, хотя талант — вещь не универсальная, математики не случайно любят музыку, но не случайно и другое: не случайно, что Пушкин oтличный рисовальщик, что Лермонтов писал хорошие картины маслом, известны рисунки Достоевского, известны хорошие стихи Шагала. Удачных сочетаний много. Мой друг Евгений Лебедев, великий актер театра Товстоногова, все свободна время вырезал из дерева или лепил. Он подарил мне один из превосходных барельефов Товстоногова, своего шурина.
По утрам мы с Лебедевым любили пешком отправляться на Щучье озеро купаться. Примерно в полвосьмого утра два с лишним километра до озера были украшены рассказами Евгения Лебедева, каждый рассказ был спектаклем на ходу.
Щучье озеро — это комаровская реликвия. Озеро небольшое, красивое, оно словно вырубленное в лесу, зеленые стени плотно обступили его по всем берегам, с одного края — холмы, это горное Комарово. «Щучка» неглубока, но у нее свой норов Где-то в июне — в начале июля вода в озере становится как бы мыльной, после купания тело покрывается скользкой, чуть желтоватой слизью, это цветут водоросли, потом «мыльность» проходит. Есть по берегам маленькие травяные пляжи, у них песчаное дно, тоже маленькое — прибрежная полоса. Десятилетиями берег здесь окультуривают — ставят скамейки, контейнеры для мусора; скамейки тут же ломают на костры, бepeг, конечно, замусоривают, редко кто бросает мусор в контейнеры. В иные годы горожане сотнями заполняют все берега своими телами и машинами, казалось, что озеро погибнет, вода превратится в грязный жирный бульон, но жизнеспособность этого озера что побеждает, наутро в понедельник после двухдневного насилия оно встречало нас свежее, чистое, с обязательными утиными выводками.
У Щучьего озера сошлись три российских особенности: безнадежность всех усилий администрации района (она ставит скамейки, контейнеры для мусора, иногда даже столы, но напрасно, все сжигают на кострах); второе — наше экологическое хамство; и еще — отсутствие сервиса. Надо бы продавать дровишки для костров, воду для чая, обеспечить простейшую обслугу, вплоть до туалета.
Комарово было одним из последних заповедников критической мысли. Критический разум, живая совесть, боль, все это, однако, на глазах быстро перерождалось вместе с поселком. Поселок был тому наглядной моделью. На месте скромных коттеджей, стандартных финских домиков стали строиться трехэтажные каменные монстры, виллы чудовищной архитектуры, где окна — узкие бойницы, вместо прозрачных заборчиков из штакетника появились глухие кирпичные стены высотой с кремлевские, снабженные видеокамерами. Владельцы не обязательно новые русские, часто это бывают бывшие комаровские интеллигенты, которые переметнулись в коммерцию, разбогатели и покончили со своим прошлым, они герои новой идеологии обогащения. Идеология сводится к фразе: «Бедным быть стыдно». Такой лозунг в 2005 году появился на улицах Петербурга.
Кончается прелесть прежней комаровской открытой гостеприимной жизни. Никто у нас не предупреждал о своем приходе, когда каждый приход в гости становился импровизацией. Новые порядки приводят к существованию замкнутому, настороженному, под стать этой новой архитектуре с глухими заборами. Может быть, это неизбежно, правда, в Комарово стараниями энтузиастов Ирины Снеговой и Елены Цветковой, комаровских аборигенов, появился музей, им удалось собрать фотографии, мемориальные вещи, картины, открытки, но главное, они записали воспоминания старожилов.
Одна из достопримечательностей Комарово — замечательная комаровская библиотека. Что бы ни происходило, возле библиотеки всегда толпились детвора или взрослые дачники. Здесь устраивались литературные вечера, здесь была художественная школа для детей.
Это все были летние радости.
Не может быть монеты с одной стороной, так же как и не может быть монеты, где одна сторона имеет цену одну, а другая — другую.
Живем мы невнимательно. Пропускаем мимо вещие сны. Не пытаемся их понять. Не вдумываемся в знаки, сигналы предчувствия.
Язычники принимали природу как мать, не смели поучать ее, поправлять. Они чтили ее мудрость, следовали ее требованиям.
Мы относимся к ней скорее как к ребенку. В ней нет запретных плодов. Ребенка надо поправлять, заставлять делать то, что нам нужно, он неразумен.
Для язычников чудо — свойство природы, а чудеса, волшебство — неотъемлемая часть жизни неведомых нам сил.
Ведьмы, лешие, русалки, колдуны — они ведали тайнами: вдруг ни с того ни с сего налетела буря, сосед сходил с ума, огни блуждали по болоту.
В мире хозяйничали боги, их действия были непонятны. Наука последнее тысячелетие все энергичнее расправлялась с ними. «Заросли» чудес вырубались, ширилось пространство логики, практицизма. Божественное в человеке сокращалось. Жизнь все меньше воспринимается чувствами, виртуальная реальность заменяет непосредственные эмоции, искусство живет без слез, восторгов, потрясений…