Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 123



При школе был огромный участок, Нэн с нашей помощью выращивал там разные овощи, фрукты и всякий биологический продукт, с кем-то кого-то скрещивал, выводил сорта, у нас все было — рожь, овес, просо. И очень много смородины и крыжовника, которым редко удавалось дойти в сложных условиях близости школы до спелого уровня. Нэн как-то додумался — в день, когда дежурили третьеклассники, неудержимый до ягод народ, он облил всю смородину какой-то безвредной и беловатой жижей, жижа эта красиво обсохла на солнце и приобрела устрашающий вид. А Нэн повтыкал табличек: «Осторожно — яд. Смертельно для жизни!» Малышню, может, это и напугало бы. Но мы в то утро, наоборот, хорошо попаслись в смородине, набили живот. Вдруг Томка Подчуфарова как визгнет: «Атас!» А куда — атас, если Нэн уже на участке и уже рядом — с оравой третьеклашек. Кто-то из нас мгновенно сообразил: «Яд! Сдыхаем!» Мы повалились на грядках в самых дохлых позах. Нэн с интересом между нами прошелся. Остановился возле меня, послушал, как изо всех сил не дышу, брезгливо тронул по голове ботинком. И своей ораве дает приказ: «Эта — готова! Можно на свалку. Грузите!» А третьеклашки приволокли на участок навоз для подкормки растений, навоз уже скинули и носилки у них — пустые. Как кинутся на меня! Едва вырвалась. Нэн улюлюкал мне вслед. Потом штраф пришлось отрабатывать на участке.

Зато осенью у нас в физкультурном зале открывалась биологическая выставка: всякие репы-тыквы гигантских размеров с пришкольного участка, коллекции бабочек, кто чего за каникулы себе набрал, жуки, камни, мы мимо не проходили, эту выставку посещал весь город, грудных детей приводили, чтобы они прикоснулись к большой науке. Помню, летом после шестого класса я была с мамой в Анапе и оттуда вывезла исключительно редкий злак. Им в Анапе весь пляж зарос. У этого злака был такой длинный корень, что если бы его размотать напрямую — он бы ни в одном поезде не поместился, от паровоза и до хвоста. Мне весь пляж помогал этот корень выкапывать. Думаю, там были куски от разных корней. Неважно.

Это был потрясающий корень! Могучий. Седой. Пракорень. Весь в собственной жесткой коже. Это уже — шкура была, а не кожа. И по шкуре налип черноморский песок, так и держался. Когда морской песок стал потом отваливаться, мы вечерами, высунув языки от ювелирности работы, клеем приклеивали наш песок, с нашей речки. Было — не хуже! На этот корень, когда мы его к выставке — сшили, склепали, связали, сбили и подогнали куски друг к дружке, весь город сбежался глядеть. Корень мой обвивал физкультурный зал и, дай ему волю, высунулся бы и в коридор. Мы его не пустили: красивым извивом пригвоздили у двери. За этот корень я тогда отхватила первую премию — за уникальность.

Наивный Нэн почему-то считал, что я буду биологом. Даже приспособил меня к студентке Тимирязевской академии, чтобы я — под ее руководством — работала бы с нутриями. Из нутрий шапки тогда не шили, это зверь был редкий. Мне понравились красные зубы нутрий и их спортивная злость. Но через неделю после моего с ними знакомства нутрия-самка прогрызла в сетке дыру и благополучно смылась. А еще через несколько дней нутрия-самец, пролезая в другую дырку, благополучно удушился. Я к этой студентке Академии больше за лето ни разу не заглянула. Чего там делать? Но, уважая Нэна, очень тщательно вела дневник моих наблюдений за ростом, поведением и развитием доверенных мне нутрий. Первого сентября я этот дневник Нэну представила. Честно признаться, нутриевым вопросом — при создании дневника — я все же, по книгам, поинтересовалась и старалась держаться правды жизни. До сих пор горжусь, что это мне удалось. Простодушный Нэн меня похвалил и долго ставил мой кропотливый и честный труд всем в пример.

Именно о нашем Нэне мы с Динкой Макарычевой (прозвище — «Динга») вдруг по весне — я была в седьмом, а она в десятом — решили на досуге написать роман-эпопею. Любили Нэна. Но теперь, мне сдается, что Динга в Нэна, небось, была еще и влюблена, просто этот факт от меня тогда скрыла, у них же, в десятом «В», просто была повальная болезнь. Динка, хитрюга, и теперь не признается, я недавно спрашивала. Идея нас увлекла. Роман-эпопею мы почему-то раньше никогда не писали. Надо попробовать! Задумано было круто и всеохватно. Начинаться должно было в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году, пересечь первую мировую войну, войну гражданскую, далее — по всем пунктам. Правда, уже в процессе предварительного обсуждения выяснилось, что про четырнадцатый год и первую мировую войну мы, вроде бы, не все знаем. Маловато. Точнее — ничего. Пришлось набрать в библиотеке каких-то толстых томов, помню — обложка красная. Нэн, само собой, должен был быть геройским героем, потерять в гражданскую войну — одно легкое (у Дингиного отца было такое ранение), но вернуться в строй, всех победить. Характерно, что профессию мы ему сохранили. Он должен был потом работать в школе и преподавать биологию. Значит — первый в моей жизни литературный герой, который меня поразил и привлек, был учитель.



Над роман-эпопеей мы с Дингой бились месяца три. Уже давно шли экзамены. Динга из-за роман-эпопеи чуть не завалила золотую медаль, забыла — на какой экзамен пришла, выручили выдающиеся способности, на медаль самой-то Динге было плевать, волновались учителя и даже сам Лампыч. Дальше первой сцены все равно продвинуться не удалось. На первой сцене мы с Дингой разругались навеки, дня на четыре. Это должен был быть рассвет на Неве, где Нэн в одиночестве, прекрасный и юный, сидит на парапете, свесив вниз ноги, и думает — крупно — о смысле жизни. Смысл нас бы не остановил. Остановил — рассвет на Неве. Динга в Ленинграде вообще не бывала, думаю — место действия выбирала я, все ж родной город. Но и я отбыла из Ленинграда после августовской сессии ВАСХНИЛ, то есть в достаточно юном возрасте. Ничего проникновенно подходящего, художественно яркого и достойного Нэна и в моей памяти не всплывало. Вдобавок обнаружилось, что мы и рассвета-то ни одного не видали, просыпали всю жизнь, как идиотки. Если б закат! Но втемяшился — именно рассвет! Пришлось вставать ни свет ни заря, волочиться, продирая глаза, на пленэр, сидеть, дрожа, возле реки на обрыве, пытаться постичь и запомнить, что же такое рассвет…

Все в школе считали, что Динка Макарычева пойдет по литературной стезе. Стала она цитологом, докторскую защитила в тридцать три года, а выглядела в то время — от силы на пятнадцать. Помню, Дингу зачем-то призвали в ВАК, небось — хотели поинтересоваться, что за чушь она в своей диссертации написала. Я с ней пошла за компанию. Перед нужной нам дверью понуро и тихо прохаживались по коридору весьма пожилые дяди и тети. Не знаю, зачем им докторская? На мой тогдашний взгляд, им пора давнопора было думать о смысле жизни. Мы с Дингой залезли на подоконник и рассказывали анекдоты. Тут нужная дверь открылась, вышел важный старец с потрясающей реликтовой бородой и жгучими глазками, обвел ожидающих светлым взором и возвестил: «Макарычева, Диана Андреевна, наличествует?» Динга спрыгнула с подоконника и приблизилась к старцу. Он зыркнул в нее живым глазом и сказал строго: «Девочка, обождите! Мы вызываем Макарычеву, Диану Андреевну». — «Это я», — сообщила Динга. Старец укусил себя за бороду, глазки его жгуче блеснули, он сделал галантный шажок в сторону, чтоб Дингке открылась заветная дверь, и возвестил громко: «Пожалуйста, войдите, коллега!»

Видимо, ту чушь, что Динга изложила в своей диссертации, она все же как-то обосновала. Потому что ВАК единогласно Динкину «докторскую» утвердил, она давным-давно профессор, занимается иммунной системой, и, хоть видимся мы очень часто, до сих пор у нас с Динкой Макарычевой все как-то не находится времени, чтобы вернуться к роману-эпопее о нашем Нэне. Он уже совсем-совсем старый. Мы к нему всегда ездим. И Нэн до сих пор сокрушается, что я загубила свою жизнь, а к Дингиным цитологическим свершениям относится недоверчиво. Вот как глубоко сидят обольщения детства!..

Нет, вряд ли моим родителям было тогда со мной легче, чем мне с Машкой. Я, верно, не хамила, такой привычки у меня не было. Но мне почему-то сдается, что Машка иногда говорит мне правду. Я же твердо помню, что ни одного слова правды я своим маме и папе тогда не сказала: правда, хоть какая пустяшная, всегда была — тайна, а наружу шли только брехня и выдумка. Никаких утилитарных целей я не преследовала, никто дома меня не ругал, пальцем не трогал, наоборот, старались понять да помочь. Но, видно, я-то считала, что им — понять меня, неповторимую и единственную, все равно не дано. Врала — легко и естественно. Меня только убивает — почему же я во взрослом-то состоянии начисто утратила эту обворожительную привычку и почему никак не могу вновь овладеть этим ценным искусством?! Это — самая непостижимая для меня загадка, и даже физика тут мне пока ничего убедительного не подсказала…