Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 206

348

редкий случай принципиальности в наше растленное время.)

27 декабря 1977 г.

Вчера сообщили: в результате несчастного случая скончался Александр Галич. С ним было много связано: лихачевщина, молодость, «котельная», моя очарованность им, ревность к Немке, гульба, знакомство с Адой, ленинградские вечера. Мы разошлись, вернее, нас развела Анька, из-за дурацкой истории с «Чайковским». Мне хотелось хоть раз увидеть его, что-то понять, связать какие-то концы, подвести итоги. Не вышло.

Что там ни говори, но Саша спел свою песню. Ему сказочно повезло. Он был пижон, внешний человек, с блеском и обаянием, актер до мозга костей, эстрадник, а сыграть ему пришлось почти что короля Лира – предательство близких, гонения, изгнание… Он оказался на высоте и в этой роли. И получил славу, успех, деньги, репутацию печальника за страждущий народ, смелого борца, да и весь мир в придачу. Народа он не знал и не любил, борцом не был по всей своей слабой, изнеженной в пороках натуре, его вынесло наверх неутоленное тщеславие. Если б ему повезло с театром, если б его пьески шли, он плевал бы с высокой горы на всякие свободолюбивые затеи. Он прожил бы пошлую жизнь какого-нибудь Ласкина. Но ему сделали высокую судьбу. Все-таки это невероятно. Он запел от тщеславной обиды, а выпелся в мировые менестрели. А ведь песни его примечательны лишь интонацией и остроумием, музыкально они – ноль, исполнение однообразное и крайне бедное. А вот поди ж ты!… И всё же, смелость была и упорство было – характер! – а ведь человек больной, надорванный пьянством, наркотиками, страшной Анькой. Он молодец, вышел на большую сцену и сыграл, не оробел.

{Более поздняя запись: был на его могиле на кладбище Сен-Женевьев-дю-Буа. Саша лежит в одной могиле с какой-то женщиной. Не было мест на перенаселенном кладбище. Вот ирония судьбы – всю жизнь Анька вытаскивала его от чужих женщин, а теперь сама уложила в чужую смертную постель.)

29 декабря 1977 г.

Были на балу у норвежского посла. Первое впечатление: ошеломляющая элегантность всех присутствующих. Разобравшись и успокоившись, увидели: женщины одеты нормально средне, мужчины – просто смешно. На всех взятые на

прокат смокинги пятнадцатилетней давности с узкими брючками и обвисшими плечами. Исключение – посол Гравер и несколько утонченных, нежноликих юношей. Каких-то уайльдовских юношей. И страшно, даже грозно на общем приличном фоне выглядела семья Эдмунда*. Как точно вылепило их время из двуликости, предательства, пороков, подлых, алчных страстей, алкоголизма и беспардонности. Он – скрюченный какой-то загадочной болезнью, отчего стал похож на доисторического ящера, пытающегося укусить собственное плечо, она – без грудей, в розовом девичьем газе, и дочь, только что снявшая гипс с ноги, которую сломала по пьянке, опухшая, отчего веснушки растеклись в пятна – все трое, грешащие ежедневно каким-то первородным грехом, виновные во всех винах, прогнившие до последнего волоконца, но самоуверенные, нахальные, ничуть себя не стыдящиеся и всеми принимаемые. Что это значит? Зачем они честному дровосеку Граверу? Почему перед ними открываются двери приличных домов? Куда девались этика, мораль, просто брезгливость там? Тоже всё выжжено страхом, усталостью, безнадежностью грядущей тьмы.

Поразительно равнодушие к культуре и литературе современных западных людей, особенно молодежи. Им ничего не надо, кроме быта, спокойствия, маленьких физиологических удовольствий. Какая литература? Какие проклятые вопросы? Какие идеалы? Не трогайте нас, дайте спокойно дожить – ничего иного они не хотят. Это ужасно!!!

А накануне Марина Влади проповедовала у нас на кухне превосходство женского онанизма над всеми остальными видами наслаждения. В разгар ее разглагольствования пришел Высоцкий, дал по роже и увел.

30 декабря 1977 г.

Ну вот, еще год миновал. Год, отмеченный снова утратой: не стало Лемешева. Как глубоко было во мне всё, что связано с ним. Какие струны затрагивал он во мне, что значило его удивительное явление в моей жизни – всё это надо будет продумать. И Саши не стало – тоже какая-то недочитанная страница. Из трех молодых людей, что в конце войны резвились в Центральных банях, остался я один. Если остался. Я в плохой форме – и физически, и душевно. Слишком много болею, слишком много думаю о дряни, слишком мало пишу – настоящего, а всякую дребедень катаю почем зря.





____________________

* Эдмунд Стивепс – корреспондент сперва «Нью-Йорк тайме», затем какой-то английской газеты.

350

А что было: четыре неплохих рассказа, три очерка, поездки в Данию, Югославию, Индию. Главное – вышла долгожданная книга. Есть за что и поблагодарить этот мучительный год. Все-таки жизнь еще влечет, есть интерес к каждому наступающему дню, значит, не всё пропало. Надо лишь больше беречь время, которого осталось так мало…

1978

20 июля 1978 г.

Плохо, очень плохо катится к быстрому концу это лето, от которого столько ожидалось. Скверная погода, холод, много ненужных назойливых визитеров, мало леса, мало поля, цветов. Очередная гадость с поездкой. Не пустили в Норвегию. Почему?… За какие провинности?… Чья злобная воля постоянно вторгается в мою жалкую мышиную жизнь, не давая мне ни минуты покоя, терзает мое больное сердце, стискивает больные сосуды, треплет больные нервы? Кому и для чего это надо? Мое главное творчество – не рассказы, повести, очерки, статьи, а жалостные и – при всей кажущейся свободе, возмущении, гневе – унизительные письма. В письмах я выпрашиваю издания, поездки, защиту от критических разносов. Пусть я делаю это редко, очень редко, в крайних обстоятельствах, неизмеримо реже, чем другие, в собственных глазах я попрошайка и плакальщик. Вот чем я стал в канун шестидесяти лет. Вот цена моему самолюбивому стремлению остаться «порядочным человеком». Похоже, мой эксперимент не состоялся: нельзя считать себя уцелевшим во всеобщем нравственном распаде, если ты унижаешься перед негодяями. Ты этим возносишь их, укрепляешь в сознании собственного превосходства, законности своей власти над измученными человечьими душами.

А лето уходит. И я так боюсь первого желтого листа. Порой мне кажется, что я этого не переживу. Я так многого жду от каждого лета, что теряю его впустую; его истинные, весьма скромные возможности кажутся столь ничтожными перед величием смутно воображаемого, что пропускаешь их мимо себя, остается пустота…

В лесу вдруг остро вспомнилась встреча с Верой и Аркадием Первенцевыми в «Русском поле» минувшим апрелем. Я не узнал ее и продолжал не узнавать, когда она подошла ко мне и спросила: «Юра, вы меня забыли или я стала такой старой?…» И вспыхнуло: «О, рыцарь, то была Наина!» Отку-

да в опыте юного Пушкина могло быть подобное потрясение?

Потом, в перерыве между двумя сериями «Тиля Уленшпигеля» я поздоровался с Первенцевым, пожав большую, вялую, бескостную руку. «Не могу смотреть Уленшпигеля!» – сказал он странным, плачущим, смущенным голосом и, волоча парализованную ногу, повлекся к дверям. Я встретил его впервые осенью 1939 года после нашего романа с Верой, когда она сделала из меня мужчину, у подъезда Клуба писателей. Двухметрового роста, загорелый, красивый, веселый, он сказал с добродушной улыбкой: «Знаю, знаю, как вы с моей женой гуляли!»

Что ни говори, а исход жизни по-своему интересен. Последний акт недолгого действия жалок, страшен, гадок, но не лишен какой-то поэзии.