Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 206

305

глубина. Отпускное времяпрепровождение – единственное, что тебе не навязывается извне, курортная дружба не предписана тебе государством, как дружба народов, дружба поколений, дружба однополчан и однокашников, дружба внутри бригады коммунистического труда, спортивная дружба и прочие мнимости. Отпуск частично восстанавливает в человеке чувство собственного достоинства: он отдыхает по своему усмотрению, а не по распоряжению начальства, он едет куда хочет и как хочет, а не по командировочному предписанию и не по этапу – основные способы передвижения советских людей. И он встречается, с кем хочет, сколько хочет – обалдеть можно от такой свободы! Курортные знакомые – живой символ опахнувшей душу свободы. Они видели тебя принадлежащим солнцу, ветру, морю, а не начальству, профсоюзу, парткому, которые в любую минуту могут послать тебя, кавалера, остроумца, гуляку или мудреца, в колхоз на уборку сопревшего в земле картофеля или на овощной склад перебирать гнилые овощи. Да, в отпуске ты – человек, во всё остальное время – крепостной. Поэтому не надо смеяться над отпускниками, лучше – плакать.

По приезде из Польши – ошеломляющее зрелище Я. С., вернувшегося из больницы, как из Освенцима. Даже Мара в Кохме при первой нашей встрече не был так страшен и жалок. Но Мара был неизмеримо более мужественным человеком. И удручающая непробиваемость мамы. И нескончаемый ремонт. И кислый, тошный запах «шпаклевицы». И ранящая мысль, что лето уходит, что оно уже ушло, опять не свершив чуда. И ком в душе.

22 июля 1974 г.

В пятницу вечером поехали в Зеленоград на встречу с городским активом и руководством в честь начала съемок фильма «Семья Ивановых». На сцене сидели актеры и – весьма неожиданно – Гелла, предполагаемый автор песен. Выступления, аплодисменты, цветы, и вот уже нас везут на трех машинах в какой-то хитрый домик на другом конце Истринского водохранилища, километрах в шестидесяти от Зеленограда. С нами мэр, два его зама, второй секретарь горкома. А там – уже накрытый роскошный стол, прекрасные пахнущие смолой спальни – домик деревянный скандинавского образца – и неработающие уборные – отечественная поправка к иноземному великолепию. Как это по-русски! Привычка «ходить» в овин, в лопухи. Без икры власть имущие за стол не садятся, а срать преспокойно ходят на двор. Начались тосты и речи, поначалу с потугами на тор-

306

жественность, интеллигентность, затем всё более разнузданные. Вскоре столом завладел мэр, так и сыпавший чудовищными по неприличию, примитивности и отсутствию юмора анекдотами. Считалось, видимо, что он умеет вести себя с богемой, куда огулом зачислили нас всех. Затем было прекрасное Геллино чтение, пронявшее даже залубеневшие души начальства, актерские глупости и по-народному хамоватая болтовня Нонны М., вошедшей в роль советской Ермоловой, а уже далеко за 12, под конец тяжелого застолья, неожиданный, хороший, серьезный разговор с мэром-похабником. Оказывается, самая главная проблема города-спутника, создающего что-то сверхсовременное и сверхсекретное, не в отсутствии каких-либо тонких материалов или оборудования, а в… невозможности искоренить проституцию. Танцплощадка – средоточие отдыха молодежи – была настоящим бардаком. Сюда приезжали из Москвы седовласые любители продажной любви на собственных машинах. Поскольку кругом шныряло множество комсомольских стукачей, сговор происходил молча. Приглашенную на танец слегка ошаривали рукой, и если под платьем не обнаруживалось ни лифчика, ни трусов, ее сразу вели к машине. Зеленоград вписан в девственный лес, так что далеко ехать было не надо. Всё удовольствие стоило десятку. Девки, промышлявшие этим, были хорошо известны и патрулям, и милиции, но ведь у нас нет проституции, есть тунеядство, а под это их не подведешь, они все работают. Площадку закрыли, но сейчас открывают вновь, ибо увеличилось хулиганство, а проституция ушла в подполье, и власти окончательно утратили контроль над этим социальным злом. Раньше устраивались облавы, порой удавалось сцапать двух-трех неработающих блядей, их с шумом и треском отправляли в исправительные колонии, что не производило никакого впечатления на оставшихся, но свидетельствовало о рвении властей. Беда усугубляется тем, что неподалеку находится школа повышения квалификации комсостава дружественных армий. Карманы этих блистательных воинов набиты бесшовными дамскими чулками, духами и прочей парфюмерией из валютных магазинов, а перед этим не может устоять ни одно женское сердце.

Другая проблема – ранние браки. На каждом заседании горсовета мэр вынужден благославлять на брачное совокупление, практически уже свершившееся, очередную шестнадцатилетнюю невесту с семнадцатилетним женихом. Дети должны иметь родителей, пусть и школьников.

307

9 октября 1974 г.





Когда мы возвращались из Болгарии со съемок «Ивановых», я сказал Алле с полной внутренней убежденностью: «Мы не увидим Кузика». В аэропорту Тамара первым делом рассказала, что Кузик в наше отсутствие заболел, приглашали ветеринара, тот вынес такое заключение: он стар и плох, но еще подержится. «Вот видишь!» – оптимистично воскликнула Алла.

Но когда мы подъехали к даче, я увидел на воротах клочок какой-то бумаги. «Это объявление о пропавшей собаке»,- сказал я. Кузик и до нашего отъезда пытался куда-то уйти. Но мы его всякий раз находили и возвращали. На этот раз он таки сумел уйти. Говорят, что на природе у собак восстанавливаются некоторые древние инстинкты. Видимо, собаки, охранявшие наших далеких предков, не считали удобным умирать на глазах хозяев. И бедный седой шестнадцатилетний Кузик, всю жизнь отличавшийся редкой деликатностью и добротой, не захотел досаждать хозяевам своей смертью. Но как он, полуслепой, почти лишившийся чутья, сумел отыскать невидимый лаз в заборе и такое укромье, где его не нашли – уму непостижимо. Мне кажется, что он не ушел, а вознесся.

Какое это было милое, безвредное, преданное, ласковое, святое существо! Он не причинил зла ни одному насельнику мира. Однажды я пытался натравить его на огромную, чудовищно уродливую жабу, жившую в огороде и вдруг подползшую к самому крыльцу. Кузик обнюхал ее, помахивая напрягшимся хвостиком, и полюбил всем сердцем. Шестнадцать лет прожил он с нами, перенес две смертельные болезни: железницу и чумку, пережил Рому и Проню, Дару и Феню, изжил себя до конца и был взят на небо.

Вот и кончилось то, что началось так давно, кажется, в начале жизни, а на самом деле, так недавно, что доставляло столько радости, а порой страха и смертной жалости, что было словно душой дома, его скрытой добротой, увы, на поверхности этой доброты почти не осталось.

30 ноября 1974 г.

Вчера выступал в Институте культуры, в г. Химки. Это уже не Москва, а область, хотя Институт стоит сразу за кольцевой дорогой. Но это не Москва и в другом смысле. Дворец культуры, в котором я выступал,- бывший клуб некогда преуспевавшего, а ныне пришедшего в упадок колхоза; аудитория – по виду ученики ФЗУ и ремесленных учи-

лищ, на деле же студенты: будущие культмассовые работники, дирижеры любительских хоров, режиссеры народных театров, а на галерке – местная шпана не подмосковного даже, а уездного обличья. Да и всё тут принадлежит не столичному укладу семидесятых годов, а послереволюционному Моздоку. Это укрепило мое ощущение, что мы сползаем в эпоху военного коммунизма – по фразеологии, одежде, пище, несытости серых лиц, какой-то странной наивности (в чем ее корень?), даже некоторому идеализму вконец замороченной молодежи.

Но не об этом завел я речь. На вечере появился отставной полковник Рощин (у него оказалось имя: Семен Ильич). Да-да, тот самый волховский Рощин, который был моим первым фронтовым начальником, отцом-командиром, столь трогательно стремившимся отправить меня в лучший мир. Но почему-то я не вынес к нему такой ненависти, как к Кравченко, Полтавскому, Верцману. Что-то его отличало от них, какая-то чистота, даже наивность. Он гадил не со зла, а по наущению хитрых подлецов, угадавших его стремление подтянуть «штафирку» (это я), заставить его «понюхать пороху». Он посылал необученного, неумелого человека туда, где и матерому фронтовику пришлось бы нелегко. Он был жесток ко мне – иногда по-крупному, иногда по-мелкому, что куда хуже. Если я уцелел, то никак не его молитвами. Он серьезно уверял меня, что избегать ранения не стоит, это, мол, хорошо для репутации отдела. По раненым мы уже обскакали отдел агитации и пропаганды и не мешало бы увеличить разрыв. Так сказать, не успокаиваться на достигнутом. Но подлости в нем не было. Больше дурости. Недаром же в моих рассказах и повести он прошел со знаком плюс, что обозлило одного ленинградского критика, тоже воевавшего под началом Рощина. Наша встреча стала моим реваншем, тем реваншем, о котором я вначале лишь беспочвенно мечтал, а потом ждал как вполне возможную реальность (не случайно же всплыл из мистической тьмы Татаринов), получив же, остался почти равнодушен. Всё приходит слишком поздно: любовь, деньги, признание, известность, отмщение. Надо было послушать, как убежденно, от всей души расхваливал меня Рощин, как превозносил мои боевые подвиги, спутав меня, очевидно, с персонажами моих военных вещей: Ракитиным и Чердынцевым, с трибуны Дворца культуры. Он верит в написанное мною, как в воинский приказ или передовую «Красной звезды». Это подтверждает мою старую мысль о нереальности реальной жизни и всевластии литературы, которая вовсе не воспроизводит, не отражает, а творит