Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 206

Я совершенно не умею налаживать с людьми отношений: или я их от себя отшвыриваю, или – куда чаще – позволяю садиться себе на голову.

У теноров короткая жизнь, как у собак. Почувствовал сегодня, слушая Лемешева в «Травиате». Помню Джека: мы оба были щенками, когда познакомились, он еще писал в комнатах, я – только пошел в школу. Затем он начал меня стремительно обгонять. Он знал уже много жен, а я еще решал арифметические задачи, он был старцем, а я лишь поступил в институт.

Я впервые услышал Лемешева мальчиком лет одиннадцати, он пел в «Севильском цирюльнике». Тогда его еще не признавали старухи – завсегдатайки оперы, тогда еще не знали, как далеко пойдет красивый, маленький, худощавый, изящный человек с небольшим, но удивительным по тембру голосом. И вот, я только начинаю становиться чем-то, а он уже кончился, он изжил себя, свою внешность, свой чудесный голос. Толстый, с подряблевшей кожей, почти безголосый, он еще пользуется у зрителей автоматическим успехом: хлопают, орут, надрываются, но это уже ничего не стоит, и он, наверное, сам знает это. Жизнь позади, отшумела, как дерево в окне поезда. Не знаю, заметил ли он свою жизнь, есть ли у него ощущение многих прожитых лет, мне его жизнь кажется коротенькой, как пёсий век: только что резвился щенком и уже хрипит старым, беззубым псом.*

Боюсь, что для меня «ренессанс» пришел слишком поздно. Я паразитирую на уже сделанном и уже почувствованном. Сейчас во мне лишь печаль и тщеславие. Тщеславие – куда менее животворящее чувство, чем страх.

____________________

* Я поторопился его похоронить. Это был короткий спад. Он похудел и снова вошел в форму. И пел прекрасно.

82

Что значит вся история с Адой – до сих пор не знаю. Что-то возрастное. Что-то, не позволяющее тридцатипятилетнему человеку ходить в коротких штанишках, в которых его с грозным упорством заставляют ходить близкие.

Ценность происходящего в этой истории есть, она не пройдет даром. Но в конечном смысле, если таковой состоится, ценности не будет: нищая, взрослая жизнь семьянина.

Острый, как сердечный спазм, ужас, что лето уходит. Вот, что я люблю «до боли и до содроганья» – лето. Я так люблю его, столько связываю с ним планов, решений, что уже не могу отважиться ни на что, когда лето приходит. Любое решение шло бы в ущерб другому, не менее важному и прекрасному – лучше уж ничего не делать.

И ныне, вместо Ленинграда, всех тайн Мещеры, рыбной ловли, моря и всегдашних радостей юга, вместо писания «о самом главном» и всех воображаемых побед – вонючая, грязная возня с гнусным сценарием и страшная, зловещая убогость Василия Журавлева*.

И где-то в глубине души я все время ждал, что тем и кончится лето.

Ленина обволакивающая привязанность и манящий холодок Ады. Побольше «отдельности» от людей.

Всё самое страшное, что происходит с людьми, становится мне понятным, наконец-то. И уже мелькает желание устраниться от жизни в рыбную ловлю. Почти каждый несостоявшийся человек находит прибежище в одной бедной страстишке – рыбалке, охоте, коллекционировании, картишках. Как мысль – это ничего не стоит; но как живое, сильное чувство – это серьезно. Прежде мне это казалось страшным, прежде меня влекло лишь широкое, полное существование, чуждое всякой «специализации».

Быть «большим» человеком – непосильно трудно, но и быть «полубольшим» – тоже очень трудно.

Мысль Я. С. об обезьяне, человеке и великом человеке. И не в шутку, а вполне всерьез: между обезьяной и просто чело-

____________________

* Кинорежиссер. Начал ставить мой первый фильм, но не справился и уехал в Китай создавать китайский кинематограф.

веком разница меньше, чем между просто человеком и великим человеком.

Еще одно свойство «высокого волнения любви». Когда оно есть – писать о нем не хочется. Когда оно уходит – писать о нем не выйдет. Так у меня бывает со снами. Сколько раз я ощущал во сне гениальность, и во сне же думал: я об этом напишу, но пробуждение начисто отбивало всю сокровенную память о сне. Что-то было – высокое, удивительное, необыкновенное, но что – убей, не помню.





Всё время на грани последнего несчастья. Щемит, щемит сердце, и никуда от этого не денешься, ничем не заговоришь, не засуетишь.

Каждой новой любви я приношу в жертву какую-нибудь бессловесную жизнь. Аде – зайца, Тамаре – корову*. Откуда во мне этот языческий атавизм? Слабый и робкий, я ни на один серьезный грех не могу решиться просто так, мне надо обрезать прошедшее. Лучше всего начинать новую жизнь с убийства, это кладет резкую грань между прошлым и настоящим, удивительно обновляет и освежает душу, выжигает привычное, домашнее, освобождает для «порока».

Слушал, слушал разглагольствования Тамары Н., актерской дуры,- ребяческое тщеславие, хвастовство,- и вдруг, в какой-то миг странное выражение слабости, обреченности на ее лице,- и всё увиделось по-другому: истинно талантливый, более – обреченный своему таланту человек. Всё простилось и страшная нежность.

Хорошо жить в лесничестве, под толстым боком Петровны**, в добром соседстве со многими животными: коровой, теленком, боровком, курами, гусями, утками, кроликами.

Прорвав темную наволочь неба, возникли рваные силуэты диких уток.

____________________

* Зайца я, правда, задавил, о чем есть запись, но корова, сама сунувшись под машину, отделалась ушибом.

** Татьяна Петровна Дьяченко – прототип героини из «Бабьего царства».

84

Счастье от затрепетавшего в выси мистического и живого утиного тела и розового выстрела в пустоту.

Деревья вокруг тебя качают добрыми головами.

Что может быть лучше – дубняк, тишина, безлюдье и огромный человек – Петровна, и человечьи страдания Герцена.

Летом меня преследуют желания: стать певцом, убить в поножовщине десять человек, покончить с собой из-за любви.

В крутом, поголовном хмелю убирается урожай на Курщине. По всем дорогам, ко всем живым огонькам рабочей ночи мчатся нетрезвые люди «толкать», «двигать», «руководить» другими нетрезвыми людьми.

Игорь Чуркин – вечный труженик развлечений.

В этом году я потерял много близких людей: Веру, Лёшку, Аду и самого себя.

У Гиппиуса – человека слабого и распущенного, но с ленинградским лоском, бывают минуты бурной физиологической радости. Я несколько раз слышал, как нажравшийся и напившийся на чужой счет и везомый к очередному удовольствию, он разражался странными и неидущими к его скрытной сущности дикими утробными выкриками.

Ни от природы, ни от людей я не получаю конечного удовольствия. Каждое новое впечатление воспринимается как новое обязательство, невесть кем на меня налагаемое. И лес, и рыбалка, и восход солнца, и всё, что может дать баба,- для меня полуфабрикаты, которым я должен придать некий конечный смысл. И это чувство всегда существует во мне, сопутствует каждому моему движению. Вот почему, вопреки утверждению Я. С., я всё еще писатель. (Да когда я утверждал это, черт возьми? – Я. С.)