Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 206

471

трака, но Алла уверила меня, что путевка по 31-е включительно. Началось с того, что появление мое в столовой вызвало панику, но все-таки меня накормили – без обычной любезности. Затем мне предложили очистить номер и перенести вещи в каптерку.

Потом началась какая-то мышиная возня. Врачиха, делавшая вид, что не узнает меня, директор, его заместитель, старшая сестра носились по коридорам, заглядывали в мой старый номер, пшебуршали, создавая тревожную атмосферу ЧП. У меня даже возникла мысль о насильственном выдворении из санатория. Тщетно названивал я Алле,- ускорить присылку машины за мной было невозможно. Эту нездоровую атмосферу вокруг меня почувствовал лингвист-азербайджанец и предложил пройти к нему в номер. Он жил в «кошкином доме», в стороне от главного корпуса, охваченного паникой. Что-то тонковат оказался слой здешнего гостеприимства. Подумаешь какое несчастье, ну, задержался человек на час-полтора, есть из-за чего так суетиться. Но лучше бы я уехал вовремя…

Азебрайджанский ученый рассказал хорошую историю об Алиеве. Команда «Нефтяник» играет из рук вон плохо, ей грозит переход в низшую лигу. Алиев вызвал к себе команду вместе с тренерами и два часа вправлял им мозги.

– Любит спорт? – спросил я.

– Нет.

– Любит футбол,- высказал предположение Косыгин.

– Нет.

– Любит команду,- догадался Стырикович.

– Нет. Любит поговорить.

– Ну а подействовала накачка? – спросил я.

– Они играли очередную игру с «Пахтакором». Тот тоже плохо выступает в этом году.

– Ну, и накостыляли ему?

– Нет. Проиграли четыре – ноль.

– Вот те раз? А чем тренер это объяснил?

– Сказал, что не повезло…





(окончание следует)

1983

Жизнь сделала еще виток, и я снова очутился в Калуге для участия в цикле вечеров. Тогда меня встречал культурный парень Заграничный (Евтушенко использовал его редкую фамилию в «Ягодных местах»), на этот раз в роли культуртрегера оказался отставник с рабьей повадкой, скрывающий хамскую полканью душу.

Любопытным оказалось посещение дома-музея Циолковского, куда я почему-то – и совершенно напрасно – раньше не заглядывал. Наверное, опасался, что потону в елее. Напрасный страх. Никакого елея и в помине нет, впечатление страшное и горестное. Нашим гидом был директор музея, внук Циолковского, журналист. Он сразу сказал главное: дед был страшный человек. Фанатик и деспот. И шизофреник – последнее я вытянул из него с великим трудом. Проговорившись в главном, он прямо-таки зафонтанировал разоблачениями. Старший и одареннейший из сыновей Циолковского покончил самоубийством (цианистый калий), потому что мучительно стыдился пустых, как он полагал, занятий отца, считал их бредом самоучки и провидел в чем-то схожем собственную судьбу. Еще один сын покончил с собой в шизофреническом припадке, а еще один как-то подозрительно «надорвался». Мужское поколение всё оказалось нежизнеспособным. Одна из дочерей умерла в 24 года от чахотки, другие прожили бедную и тусклую жизнь. Свою бабку внук назвал «мученицей». Циолковский давал на содержание семьи ровно половину жалования провинциального учителя, другую тратил на издание своих брошюр. Он считал, что все беды его жизни компенсируются пиром идей, без устали осенявших лобастую голову. И тут он едва ли ошибался. Он был гениальный утопист и, как все утописты, порой попадал в яблочко реальности. Глухой, с самодельными «слухарями» (жестяными рупорами, которые приставлял к уху), он страдал от непризнания, но ни разу не усомнился в себе.

Его станки, его жалкие подзорные трубы, его философские трактаты, его обсерватория на покатой крыше, особая

473

лестница, дававшая 0,5 секунды экономии при спуске, его старый велосипед «Дукс» и коньки-нурмис, его работоспособность, поистине неукротимая, железный характер в быту, весь обстав с деревенской печью, роялем конца XVIII века, скудной мебелью – всё это составные части или косвенные признаки великой личности. Он конструировал вполне реальные дирижабли, так, вроде бы, и не нашедшие применения, но научные провидения его были поистине невероятны. Как мелко, бытово изобразил его Евтушенко в своей повести, как бедно сыграл в скучной и бездарной картине Саввы Кулиша. Жалко, что трагическая судьба и непомерная личность сразу стали достоянием ничтожеств и халтурщиков.

Он все-таки дожил хотя бы до частичного признания (наград, чествований, газетных статей) – редкий случай в судьбе гениальных чудаков. Куда чаще слава осеняет неучей (Мичурин) или авантюристов (Лысенко). Жаль, что Циолковский так измазан сладкой слюной…

Были мы в Музее космонавтики, который после Вашингтонского чудо-музея производит жалчайшее впечатление. Там имеются крошечные шары-кабины, в которых месяцами, в неправдоподобной тесноте болтаются полуинтеллигентные люди, приземляющиеся прямо за стол «Голубого огонька». У меня создалось впечатление, что для производства этих кабин используются старые валенки. Там отовсюду торчал войлок, из которого валяют от века русские валушки.

Полкан таки обнаружил свою волчью суть в последний вечер, когда по его нераспорядительности наша экономистка едва не опоздала на выступление. Выручили ее и его мы с Геннадием. А потом он грубейшим образом набросился на меня и моего спутника, местного архитектора, у которого я пил чай. Он живет в том же доме, что и клуб. Мы пришли загодя, но Полкан, видать, не спустил паров. Я покрыл его отборным матом и уехал не попрощавшись.

Сегодня мне сказали, что в каком-то захолустном военном (?) госпитале, в полной заброшенности, умер Юра Казаков. Он давно болел, лежал в больнице, откуда был выписан досрочно «за нарушение лечебного режима», так это называется. Вернулся он на больничную койку, чтобы умереть. Вот и кончилось то, что начиналось рассказом «Некрасивая», который он прислал мне почтой. Я прочел, обалдел и дал ему срочную телеграмму с предложением встречи. В тот же ве-

474

чер он появился в моей крохотной квартире на улице Фурманова, в доме, где некогда жила чуть не вся советская литература. Сейчас этот дом (исторический в своем роде) снесен, а на месте его пустота. Помню, он никак не мог успокоиться, что в нашем подъезде жил недолгое время Осип Мандельштам, а в соседнем – жил и умер Михаил Булгаков. С напечатанием «Некрасивой» ничего не вышло (рассказ появился, когда Юра уже стал известным писателем), а с другими рассказами Казакова мне повезло больше. Я был не только разносчиком его рассказов, но и первым «внутренним» рецензентом в «Советском писателе», и первым «наружным» (раз есть внутренний, должен быть и наружный) рецензентом на страницах «Дружбы народов». И не только первым, но и на долгое время единственным, кто его книгу похвалил. Критика с присущей ей «проницательностью» встретила Ю. Казакова в штыки.

Мы подружились, вместе ездили на охоту, где Юра всегда занимал лучшие места. Он даже пустил про меня шутку, что я люблю сидеть спиной к току. Впрочем, так однажды и было. В Оршанских Мхах разгильдяй егерь оборудовал только один шалаш. «С-старичок,- мило заикаясь, сказал Юра.- Ты ведь не охотился на тетеревов, а я мастак. Дай-кась, я сяду поудобней». Через день на утиной охоте нам опять пришлось довольствоваться одним скраднем. Юра сказал: «С-старичок, ты утей наколошматил будь здоров. А я – впервые. Дай-кась мне шанс»,- и сел «поудобнее», так что я опять оказался спиной к охоте.

Литературная судьба Юры, несмотря на критические разносы, а может, благодаря им, сложилась счастливо: его сразу признали читатели – и у нас, и за рубежом. В ту пору критическая брань гарантировала признание. Мой друг не ведал периода ученичества, созревания, он пришел в литературу сложившимся писателем, с прекрасным языком, отточенным стилем и внятным привкусом Бунина. Влияние Бунина он изжил в своем блистательном «Северном дневнике» и поздних рассказах.