Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 45



Идет время, и постепенно я начинаю кое-что понимать в старательском ремесле. Золото-то в этих местах кочковатое, жильное — редкость. Промышленная разработка только-только начиналась, тут и простор смекалке, простор интуиции, я бы сказал, интеллекту. И стал я приносить нашей ватажке удачу, да какую! Говорят старики: идем на Вилюй, а я ни а какую, я говорю: «Вот сюда, да повыше, и будет, черт возьми». И раз, и два угадал, да что угадал! С этого часа — беспрекословный авторитет, в рог смотрят. Пошучу — с ног падают со смеху, бровь изломаю — в ножки кланяются. Да что там говорить, с четырнадцати лет Денисычем, величали, вот как! Народ, понимать надо…

Сломоухов разделил бороду на два кудрявых рожка и вновь задумался.

— И вот, — продолжал он, — и вот, попадаю я к некоей мамке, Редозубова по фамилии. Вы знаете, что такое старательская мамка? Нет, этого понять нельзя, невозможно! Это не женщина, это тигрица, да, тигрица, но с сердцем нежной лани. Вы понимаете? В артели старательской десять, двадцать парней, кругом на тысячи верст — никого, и — одна женщина. Она и бельишко починит, и постирает, мне, пардон, сопли утрет, а кому постарше — выволочку сделает, если там напьется не ко времени или что скроет. Совесть и честь старательская, мать родная, единственный лучик гуманности в черной яме нашей жизни бродячей, вот что такое мамка! А сама? Ест, пока кашу пробует, спит бог знает где, кто с удачи обновку купит, тому и спасибо, в общем, как говорили наши предки, вся нага и отверста…

А кругом народ разный. Знали бы вы. Гамма Памфиловна, знали бы вы, очаровательные девицы, и вы, столичный юноша, в каком аду рождался и закалился этот характер… — Сломоухов постучал себе в грудь. — Но нет, вам не дано даже представить эту удивительную атмосферу непрестанного подвига и непрерывного человеческого падения… Нет, не дано… Но мамку тронуть? Этого никому не было позволено.

И вот, бреду я как-то по краю болота, присматриваюсь: вода есть, хоть залейся, а где вода, там держи ухо востро, старатель. И вдруг стон, тихий такой стон. Подхожу ближе и за кустом можжевельника вижу сапог. Обыкновенный сапог, истрепанный в клочья и чуть так шевелится. Я еще ближе… Мать честная — человек! Весь в крови, и голова и руки, да кровь засохла корой, не разобрать лица. Я назад. Подбегаю к нашему, с позволения сказать, биваку, а там одна Редозубиха. «Мамка! — кричу, — мамка! Человека нашел». Притащили мы вместе с ней этого человека, а он и в память не приходит. Вот собрались к вечеру наши молодцы. Кто такой, спрашивают, а мы и не знаем. Долго он у нас лежал, очень долго, не мамка, погиб бы. Вот так я и нашел Ганюшкина. Стали его расспрашивать, как да что, потому что видели — человек этот не нашего, не старательского звания. Что бродяга, видно, но не старатель. А он помалкивает. «Медведь, говорит, порвал и все».

Сломоухов быстрым движением взял кусок сахара и со словами: «Удивительно укрепляет сердечную мышцу, не так ли, Памфил Орестович?» захрустел им на всю комнату.

— Вот тогда, — продолжал Сломоухов, расправляясь с сахаром, — и рассказал он мне удивительную историю. Было это году в тридцать втором. Да, не раньше. Нарвались мы на Коробейникова. Памфил Орестович, вероятно, помнит эту фамилию? Грабитель, негодяй, и — никакой романтики. Он как раз с Алдана улепетывал и старателей обирал, да и вообще всех, кто под руку попадется. Ну мы и попались. Зайцев Аполлон до сих пор под стол ныряет, если кто крикнет «Коробейников идет!» Что с нами делали, рассказ не для ушей цивилизованного человека.

Однако в живых остался: потому что спешил атаман, спешил — Сидим мы это у костра, греемся. На душе противно-противно. Труд, можно сказать, целого лета впустую. Да и так, кто без тулупа, а кто и вовсе, но это опять-таки не для цивилизованных ушей… И говорит мне Ганюшкин: «Ты, Шуренок, того, субтильного, приметил в бекеше, что меня обезьяной назвал?» «Приметил, говорю, а что?» «Знавал я его. Видно, медведь меня так умял, что и не узнал он меня, да оно и к лучшему. Дурной человек, хоть и звания благородного…» Ну, я его уговаривать, расскажи, мол, что да как. Бог ты мой, ну словно сейчас костер перед глазами… Вот точно так, как вы от меня. Гамма Памфиловна, сидел Ганюшкин, пардон, неглиже. А Зайцев все зубами стучал, которые ему Коробейников по доброте душевной оставил.

— А у вас и дверь нараспашку? — раздался вдруг с порога голос Афанасия Петровича. — Стоял он в пальто, держа шапку-ушанку в покрасневших на морозе руках.

Кюсю испуганно взглянула на бутылочку и первой бросилась к Афанасию Петровичу. Все задвигали стульями, освобождая место для нового гостя.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ



— А мы тут Сломоухова слушаем, — сказала Кюсю, когда Афанасий Петрович уселся за столом. — Он нам такие интересные вещи рассказывает!..

— Врет все, небось, — равнодушно обронил Афанасий Петрович. — Известно, слономуховщина, на бобах разведенная.

— Не успел отогреться, а уже заокал тут, Афоня-великомученик, — добродушно отшутился Сломоухов. — На бобах, на бобах. — передразнил он произношение Афанасия Петровича, и все засмеялись. — Где тут пузырек? А ну-ка, взболтни его разок, Кюсю, чтобы змея, невежа, как вести себя в присутствии дам.

Кюсю накрыла пузырек салфеткой и, замотав головой, нетерпеливо приказала:

— Да рассказывайте ж, Александр Денисович, мы слушаем.

— Так, говорит мне Ганюшкин, вот этот в бекеше — из белых офицеров, и в больших чинах был, подлец. Но однажды предложили ему возглавить секретную экспедицию самого странного свойства. Будто бы где-то в тайге имеется селение, забытое богом и людьми. И есть в этом селении человек, даже не решаюсь вот так просто сказать, — с крыльями человек. Да, да с большими мохнатыми крыльями. И живет давно, лет сто или больше, так что все население этой деревушки его потомки. С крыльями никто больше не рождался, но с этакими реликтовыми наростами попадались. И будто посулили тому офицеру золотые горы. Ну, что душа пожелает, то и требуй. Секта какая-то богатейшая, ламы не ламы, но узкая-то ниточка в один из Тибетский монастырей вела. И задание было такое: либо самого летающего человека поймать, либо кого из его потомства, а не выйдет, так срезать эти самые наросты, законсервировать особым образом и доставить в тот самый монастырь.

Подобрал офицер из беглых белогвардейцев и забайкальских казаков отряд человек в семь, пошел… Шли звериными тропами, зимой, потому что селение это окружено было непроходимыми болотами и нужно было успеть все сделать до зимы, пока солнце не растопило ледяную корку над болотами.

Верст за сто от деревни на тропе нашли они первый самородок прямо на снегу, потом — второй. Потом такой, что одному и унести невозможно, с телячью голову. И тут отряд взбунтовался. Сумма-то выходила больше обещанной им, а настоящая награда ждала только того офицера в бекеше. Он их и так и сяк уговаривать — ни в какую. Требуют, чтобы назад их вел, оружием грозят, народишко тоже отпетый. А тут стал появляться летающий человек. Идут, идут, и вдруг на ветках… сидит… Но на выстрел не подпускал. Закричит по-звериному, с дерева снимется — и дальше. А на снегу опять самородок.

— Охота, как назло, стала из рук вон плоха. «Веришь. — говорит он мне, — Шуренок, зайца днями не видали, не говоря уже об олене или сохатом. Как будто кто отводил дичь от этих мест». И вдруг прибегает на стоянку этот, что в бекеше, и кричит: «Сохатого убил! Вот тут неподалеку!». Ну, двое, кто покрепче, пошли с ним. И не вернулись. Опять приходит офицер, говорит, помочь нести нужно, люди, мол ослабли, И опять никто не возвращается.

И вот те, что на стоянке осталась, расслышали выстрелы, будто пистолетные. Прошли сторонкой и видят: лежит на снегу сохатый, рядом все четверо, а начальник в бекеше пистолет осматривает, видно, заело в нем что-то, когда тех, вторых кончил. Ну, эти трое потихоньку — назад, да в разные стороны. Тут уж не до самородков. Думали, что и тот, в бекеше, погиб, в он, вот он, к Коробейникову пристал.