Страница 3 из 20
— Все ли благополучно у тебя?
— Вечное небо покровительствует мне, — так же неторопливо, степенно ответил Некун-тайджи, но вдруг его лицо, толстощекое, румяное, расплылось в счастливой улыбке. — У меня, Есугей, родился сын. Я назову его Хучаром. Хорошее имя, а?
Некун-тайджи весь сиял от радости. А Даритай-отчигин, не только самый младший, но и самый маленький из братьев, коротышка с тонкими, не мужскими руками, жмурил глаза: казалось, он смеется от радости, но Есугей слишком хорошо знал Отчигина — притворяется. Малый рост, слабосильность испортили его характер. Никогда от души не радуется за братьев, только так вот жмурит свои хитрые глаза.
— Хотите со мной поохотиться? — спросил Есугей.
— Сейчас, что ли? — Некун-тайджи глянул через дымоход на выбеленное солнцем небо. — Жарко.
— На кого охота? — Даритай-отчигин всматривался в лицо Есугея, пытаясь понять, чего не договаривает брат.
— На дикую козу.
— Одни поедем? — допытывался Отчигин, все еще не понимая, что на уме у Есугея.
— Поедем втроем, больше никого не нужно. Но условие — коза мне.
— А нам? — не отставал Отчигин.
— Вам по волу.
— А-а, — протянул Отчигин, кажется, уяснив, на какую охоту зовет брат. — Не опасно? Может быть, поговорим со старшим братом, с Мунгету-Кияном?
— Вола всего два, — засмеялся Есугей. Поднялся. — Быстро собирайтесь.
Если вы не поедете, я отправлюсь один.
Глава 3
Солнце село. Воздух стал прохладнее, но от прогретой земли несло сухим теплом. Запах трав, терпкий, дурманящий днем, стал слабее. Усталые быки еле тащили повозку. Копыта глухо стучали по окаменевшей земле. Оэлун нестерпимо хотелось пить. Как о божественной благодати думалось о глотке холодной родниковой воды. Уже несколько раз спрашивала, скоро ли дойдут до источника. Чиледу каждый раз отвечал, что скоро, но впереди стлалась все такая же ровная степь. Оэлун до боли в глазах всматривалась в ту сторону, где небо, охваченное зарей, смыкалось со степью, надеялась увидеть кусты тальника, метелки камыша или высокую осоку — спутников озер и речушек. Заря догорала, серые сумерки сливались с серой степью. Острые глаза Оэлун заметили впереди что-то темное. Наверное, куст тальника.
— Чиледу, посмотри.
Чиледу остановил быков. Перестала шелестеть трава под колесами, наступила тишина, наполненная звоном мошки, и в этой тишине рассыпался дробный стук копыт. Кто-то мчался им наперерез. Такой же стук копыт Оэлун уловила сзади и сбоку.
— Что это?! — Она испуганно прижалась к Чиледу.
Он резко отстранил ее, выскочил из повозки. Звонко тенькнула тетива, и стрела со свистом унеслась в сумерки.
— Эй, меркит, перестань!
Оэлун узнала предупреждающий голос. Это вернулся рыжий Есугей. Страх сразу пропал, ей почему-то показалось, что Есугей не сделает им ничего плохого. Но он тут же рассеял надежды.
— Слушай, меркит, внимательно! Сражаться с нами бесполезно — нас больше. Убежать невозможно — наши скакуны свежи и быстры. Если ты еще раз натянешь лук, твое тело завтра сожрут корсаки.
Сумерки сгустились настолько, что Оэлун еле различала темные фигуры трех всадников, маячивших с трех сторон.
— Мы еще посмотрим, кого первым сожрут корсаки! — с яростью закричал Чиледу.
Есугей засмеялся.
— У тебя, меркит, в голове как в опрокинутом котле — пусто. Смотри…
Почти у самых ног Чиледу вонзилась в землю стрела, выбив кончиком красную искру. Древко стрелы долго дрожало, издавая звук, похожий на гудение шмеля.
— Ну? — смеялся Есугей. — Не успеешь глазом моргнуть, как три таких стрелы пробьют твое горло. Теперь слушай дальше. Нам не нужна твоя никчемная жизнь. Садись на коня и убирайся. Девушка вместе с повозкой пусть остается.
Оэлун поняла, что все будет так, как сказал рыжеголовый. Они не уйдут, не отступят. Они убьют Чиледу. Все это было до того невероятным, что казалось дурным сном. Быки, устало вздыхая, хрумкали черствую траву, лошадь Чиледу терлась мордой о повозку. Оэлун хотелось закричать так, чтобы крик ее пронесся над степью, поднял на ноги всех честных воинов и пастухов. Но она не закричала, вылезла из повозки, обняла жениха.
— Уезжай. Уезжай, мой добрый Чиледу!
— Куда уедешь? — мрачно спросил он. — Лучше умереть со стрелой в груди, чем в затылке.
— Ты должен жить, — глухо сказала она. — Я не дам убить тебя.
Лихорадочная отрешенность овладела ею. Она поспешно отвязала лошадь от повозки, подала повод Чиледу, выдернула из ножен, висевших у него на поясе, нож и пошла в степь, к Есугею. Она все делала с необдуманной поспешностью; но так, словно все ее движения были заранее выверены и взвешены.
— Эй ты, рыжий шакал! Чиледу уедет. Он не боится умереть, но я не хочу его смерти. Слышишь, рыжеголовый грабитель? Если ты убьешь Чиледу, я на твоих глазах перережу себе горло!.. Прощай! — Она оглянулась. — Прощай, Чиледу!
Есугей поджидал ее, опираясь на длинное копье. На его голове тускло поблескивал железный шлем.
— Я думал, ты всего лишь красавица. А у тебя, оказывается, сердце храброго воина.
Она не видела его лица, скрытого сумерками, но по голосу чувствовала, что Есугей усмехается, и этот насмешливый голос был ненавистен ей. Она остановилась в двух шагах от него, прислушиваясь к звукам за своей спиной. Скорей бы Чиледу уехал. Еще немного — и она не выдержит непосильного напряжения.
Оэлун не заметила, как Есугей поднял копье. Внезапно ударив древком по руке, он вышиб нож. Его сильные, с твердыми ладонями руки стиснули ее, зажали рот. Все это он сделал так стремительно и внезапно, что Оэлун даже не сопротивлялась.
Подняв ее в седло, он что-то крикнул и погнал лошадь в степь. Тут только Оэлун опомнилась. Она билась в его руках, царапалась, кусалась. Есугей, ругаясь, положил ее поперек седла, стянул ремнем руки за спиной. Голова Оэлун свесилась к потному брюху лошади, волосы волочились по траве. Беспомощная, теряя сознание, она, как о высшей милости, молила небо и духов-покровителей о смерти.
Очнулась в постели. Вход в юрту открыт, в него вливается поток яркого света и свежего утреннего воздуха; за порогом мятая трава, на ней висят розовые, малиновые, голубые огоньки росы. Слышны голоса людей, жалобное меканье козленка и скрип повозки. Видно, бежать ей некуда, иначе у юрты была бы стража. А может быть, стража есть…
Оэлун села, обвела взглядом юрту. У стены напротив входа стоит узенький столик, на нем кожаные куклы — онгоны — с засаленными головами — следами жертвенных угощений, второй стол у очага, на нем чаши и большой глиняный сосуд, в очаге под черным, задымленным котлом куча угля и пепла; еще один столик, совсем маленький, с черной блестящей крышкой и резными ножками, стоит у ее постели на снежно-белом, расшитом строчками войлоке; ее постель в восточной половине юрты; напротив, за очагом, еще одна постель, но она пуста; ближе к выходу на стене висят одежда, латы из толстой воловьей кожи, старый, побитый и потертый колчан. Все вещи обычные, знакомые ей с детства, только черный столик, такой блестящий, что в крышку можно смотреться, как в зеркало, она видит впервые. Где она находится? Что с ней будет? Вспомнила своего Чиледу и беззвучно заплакала. Его, наверное, уже нет в живых. Она обещала спасти его и не спасла. Ей тоже надо умереть.
Бесшумно вошла молодая служанка в заношенном халате, молча поклонилась, поставила на маленький столик деревянное блюдо с сушеными пенками, налила в чашу молока. Оэлун, всхлипывая, знаком показала, что ей ничего не нужно.
— Фуджин[2] должна много есть и мало плакать, — на ломаном языке сказала служанка, грустно вздохнув, присела возле Оэлун. — Слезы испортят твое лицо.
— Мне теперь все равно.
— Э-э, не надо так, не надо! — затрясла головой служанка. — Фуджин молодая, красивая — хорошо жить надо.
Она ласково прикоснулась к волосам Оэлун, принялась выбирать из них сухие колючки, нацеплявшиеся во время ночной скачки.
2
Фуджин — госпожа (кит.)