Страница 113 из 187
…Пятнадцатого рано утром он был в Пятигорске. Оба секунданта, казалось, имели огорчённый и расстроенный вид. Мартынов, по их словам, решительно отказывался от примирения.
В ресторации собралась вся компания, за исключением Глебова, которому, как секунданту противной стороны, быть с ними вместе было неудобно.
Лермонтов был в таком настроении, в каком его давно уже никто не видел. Его фантазия по части всевозможных дурачеств, шуток над теми, кто только попадал в его поле зрения, была поистине неистощима. В конце концов он так заразил, начинил всех своею весёлостью, что смеялись теперь чуть ли не каждому его слову, чуть ли не каждому жесту. Он пододвинул к себе с накрытого стола все тарелки, и всем это показалось очень смешным. Потом по очереди одну за другой он быстро, коротким сухим ударом ударял об голову и ставил на место. Тарелки оставались целы, но на каждой появилась тонкая черта трещины.
– Зачем это?
– Погодите – увидите, – ответил с загадочным выражением.
Когда прислуга собрала со стола посуду, Лермонтов приказал Магденко:
– Ты самый расторопный, выйди-ка в сад, посмотри под окном, что делается сейчас на кухне, и скорей доложи нам.
Магденко возвратился, покатываясь со смеху.
Надтреснутые тарелки, как только их опускали в горячую воду, немедленно лопались. В окаренках образовалась груда черепков. Естественно, что на кухне бранили и всячески грозили ни в чём не повинной прислуге. Об этом, к великому веселью собравшихся, и доложил Магденко.
– Надо всё-таки пойти возместить хозяину убытки, – сказал Лермонтов, когда взрыв хохота немного утих.
К столу вернулся как будто чем-то обеспокоенный и встревоженный.
– Саша, нам не пора? – обратился он к Васильчикову.
Васильчиков посмотрел на часы.
– Уже шестой.
Лермонтов налил себе бокал.
– Кто за что, а я за то, чтоб наконец разразилась гроза.
На него посмотрели удивлённо. Один Столыпин, протягивая свой бокал, сказал с улыбкой:
– За то, чтобы прошла гроза.
Этот бокал Лермонтов пил страшно медленно, рассеянным, отсутствующим взглядом устремясь куда-то вдаль. Вдруг, не допив его до дна, он озабоченно вскочил с места:
– Саша, пошли, пошли.
Васильчиков поднялся из-за стола. Кто-то сказал:
– А как же сегодня будет с Кисловодском?
– Я, может быть… – Лермонтов на мгновение задумался. – Нет, наверное, я сегодня не поеду, не смогу. Прощайте, друзья, желаю веселиться. Пойдём, Васильчиков.
Один Столыпин проводил их до дверей. В дверях, пожимая руку, он вдруг наклонился порывисто, в лоб, в губы поцеловал кузена.
Столыпин с грустной улыбкой смотрел им вслед и, только когда красная канаусовая[167] рубашка его кузена скрылась совсем из глаз, вернулся к столу.
– Трубецкой, – шепнул он, занимая своё место. – Мы тоже поедем за ними. Нужно только, чтобы не обратили внимания, переждём немного.
Воздух был душен и раскалён, тишина стояла такая, что было слышно, как где-то очень далеко, может, в Горячеводской, стучал топор. С севера из-за Машука ползла чудовищная туча. Тень от неё перекатилась через гору, тяжёлая и тоже горячая, дотекала до города.
Выезжая за ворота, Лермонтов, улыбаясь, сказал:
– Дуэль по всем правилам. Даже не захватили доктора. Значит, либо будем сегодня пить мировую, либо…
Он не договорил.
Вступая на край сползшей с горы тени, шарахнулась в сторону лошадь. Он поводом выправил её. Воздух был налит тяжёлым предгрозовым удушьем. Солнце уже касалось края тучи. Косые лучи его стрелами кололи засохший колючий кустарник.
– Термидор.
– Что? – удивлённо переспросил Васильчиков.
– Термидор, я говорю. Сегодня по французскому революционному календарю должно быть десятое термидора.
– А что тогда случилось?
Лермонтов пожал плечами.
– Ничего особенного. В пять часов дня десятого термидора в Париже на Гревской площади был обезглавлен Робеспьер.
– А, – протянул Васильчиков.
– Что «а»? Ты, чай, и забыл думать, кто такой Робеспьер.
– Ну вот ещё, – обиженно проговорил Васильчиков, – прекрасно помню. Самый добродетельный.
Лермонтов засмеялся.
– Действительно, оказывается, помнишь. Верно, верно, самый добродетельный, который хотел всех сделать добродетельными.
Невдалеке от них послышалось конское ржание. В стороне от дороги стояли дрожки, на которых уехал Глебов, рядом с ними была привязана осёдланная лошадь.
– Ну вот и приехали, – весело сказал Лермонтов, сворачивая с дороги и соскакивая с коня.
Навстречу им из-за кустов вышел Глебов. Он подошёл к Васильчикову, таинственно пошептался с ним.
– Ну что же? – нетерпеливо спросил Лермонтов.
Глебов, одновременно и смущаясь и в то же время стараясь выдержать официальный тон, начал было говорить о возможностях бескровного исхода. Лермонтов раздражённо выругался.
– Да что, в самом деле! Шутки ради, что ли, тащились сюда по такой жаре? Приступайте же.
С вершины горы потянул лёгонький, едва ощутимый ветерок; Лермонтов рванул, разорвал ворот рубашки, подставил грудь под его дуновение.
Васильчиков подошёл к нему, шепнул отрывисто, избегая смотреть в глаза:
– Идём… те.
Он улыбнулся, быстрым и лёгким шагом прошёл за кусты.
На маленькой полянке, ещё освещённой косыми лучами солнца, стоял Мартынов. При их появлении он поклонился свысока и церемонно. Лермонтов, оборачиваясь к Васильчикову, спросил глазами и шёпотом:
– Здесь?
– Сейчас узнаем, – отвечал тот растерянно, видимо не зная, что нужно делать, и чувствуя, – что-то делать нужно, иначе всё это окажется бессмысленным, смешным, а смешным это быть не должно.
Глебов с деловитым видом большими шагами измерял в это время полянку.
– Ничего не выходит, – сказал он, дойдя до крайних кустов, – здесь всего двадцать три шага.
Мартынов с деланно равнодушным видом пожал плечами.
Лермонтову вспомнилась его улыбка в первую встречу здесь, в Пятигорске, он почувствовал, как в сердце поднимается слепая ко всем и на всех злоба.
«Сегодня прогоню к чёрту эту рыжую стерву, – подумал он даже с каким-то удовлетворением. – Надоела. Довольно, пора кончить. Вечером же сяду писать».
Глебову он бросил с досадой:
– Ну, чего там ещё искать. Идём на дорогу. Там места хватит.
Опять хрустели сухие кусты. Крайняя, привязанная к кустам лошадь, повернув голову, проводила их взглядом. На небе туча совсем закрыла солнце. С земли поднялся тяжёлый, неповоротливый ветер. Когда секунданты уже отмерили барьер, отметив его воткнутой в землю веткой, и разводили противников на позиции, вдалеке вдруг послышался стук копыт. Глебов предупреждающе поднял руку. Противники сошли со своих мест. Все напряжённо и в молчании смотрели в ту сторону, откуда доносился приближающийся конский топот. Из-за поворота показались два скачущих карьером всадника. Мартынов шумно вздохнул. Вероятно, это был вздох облегчения. Васильчиков обрадованно уже кричал:
– Слава Богу! Это Столыпин и Трубецкой! Можно начинать. По местам, господа.
Столыпин и Трубецкой, доскакав, проворно спрыгнули с коней. Глебов рукой показал им, чтобы они не переходили круга. Они отошли к кустам, где были привязаны лошади, остановились, держа своих коней в поводу.
Солнечный свет сгущался и темнел. Ветер снова дохнул едва уловимой прохладой. Лермонтов вдруг почувствовал, как на лоб ему упала крупная дождевая капля. Обрадованно вскинул голову, жадно посмотрел на небо. В воздухе была всё та же неподвижная тишина. Васильчиков подал ему пистолет. Он рассеянно взял его. С ясной и кроткой улыбкой смотрел в ту сторону, где застелившая небо туча сделала дали лиловыми и холодными. Кто-то – он не разобрал: Васильчиков или Глебов, – крикнул: «Марш!» Он не тронулся с места. Мартынов прямым и твёрдым шагом, как на параде, шёл на барьер. Лермонтов удивился, что тот в одном бешмете. Когда Мартынов сбросил черкеску, он не заметил. Кругом всё стало лиловым, белый шёлк мартыновского бешмета казался намелённой на тёмной стене целью. Потом на этом белом пятне появилась маленькая чёрная точка, чёрная точка, как безразлично-равнодушный глаз, смотрела на него. Лермонтов взвёл курок, хотелось отвести глаза от белого бешмета, не смог и поднял пистолет дулом вверх.
167
Канаус – шёлковая ткань невысокого сорта.