Страница 102 из 187
V
В тот же день Лермонтов отбыл из отряда в двухнедельный, разрешённый по «крайней надобности в домашнем устройстве» отпуск.
Трое суток трясла его и мотала почтовая тележка. Он так щедро давал на водку, понуждая к быстрой езде ямщиков, как будто получил ссуду не в сто, а в тысячу рублей.
На четвёртые сутки где-то внизу, много ниже дороги, открылась тёмно-зелёная, взрытая волнами поверхность моря. Небо над нею было таким голубым, что казалось – оно хочет впиться в глаза. Не покидавшие со дня отъезда весёлость и возбуждение сменились мутным и тревожным беспокойством. На последней версте он всё ещё погонял ямщика.
Покачиваясь, чертили небо голыми мачтами стоявшие в гавани суда. На берегу, в сомнительной тени развешанных на кольях рыболовных снастей, сидели и лежали оборванные загорелые люди. Прибой шумел глухо и деловито. На дальних волнах завивались белые гребешки.
Валявшиеся на берегу оборванцы указали Лермонтову низкого, беспрерывно шмыгавшего носом армянина. Тот жёсткими и быстрыми глазами в одно мгновенье словно раздел его. Воскликнул так, как будто ему самому не было большего удовольствия:
– Ва, это можно!
Потом долго думал, шевелил губами, что-то прикидывая и соображая про себя.
– Сто рублей. Как хочешь, меньше нэлзя, – выпалил он наконец и засверлил глазами.
– Сто рублей!.. Да ты знаешь!.. Да ты у меня!..
Дальше это оборвалось неистовой непристойной бранью.
Армянин только повёл плечами и сумрачно поглядел в глаза.
– Зачем карантин? С карантина, – он в родительном падеже ставил ударение на последнем слоге, – с карантина и так все лодки смотрят. Зачем не ездишь с казённым, если так кричишь?
– Бзз дэнэг ничэго нэ сдэлаешь. Опасно возить, с карантина все лодки смотреть будут.
Может быть, он ударил бы его – душило бешенство, судорогой сводило руку, – но в этот момент солидный, с ленцой голос отвлёк его внимание.
Они разговаривали тут же на берегу, где сушились сети и валялись на песке загорелые оборванцы. Некоторые из них теперь лениво и без особого любопытства прислушивались к их перебранке. Один – Лермонтову приметилась крутая седина в потных, прилипших ко лбу кудрях и жёсткие, по-солдатски стриженные усы и баки – приподнялся с земли.
– Петрович! В чём тут у вас дело? – окликнул он армянина. – Ехать, что ли, офицеру нужно, а ты в цене упёрся?
Он оглядел Лермонтова, и Лермонтов оглядел его. Глаза, тяжёлые и чёрные, смотрели умно и насмешливо, в колючих жёстких усах застряла улыбка неоспоримого превосходства.
– Вы, сударь, ехать желаете? – обратился он к Лермонтову, чуть дотрагиваясь рукой до фуражки. – На Петровича вы обижаться не извольте: каждому заработать хочется. А вы, как я примечаю, барин горячий, ну, я и подошёл, а то, думаю, никогда они так не столкуются. Вы вот что, сударь, – всё не отводя насмешливого взгляда, весьма учтиво продолжил он, – дайте Петровичу-то какой ни на есть билет, ну хоть бы пятёрку, – с него хватит. А я сам сегодня в крымские порта ухожу. Судно у меня хорошее, мы с вами столкуемся.
Ничего в его лице не изменилось за эти пять минут: и улыбка всё та же, ироническая и неповоротливая, шевелила усы, и глаза, насмешливые и испытующие, смотрели не отрываясь, но было в его голосе такое спокойствие, в словах такая деловитая серьёзность и скупость, весь облик его дышал таким сознанием собственного достоинства и превосходства, что Лермонтов усомнился только на одно мгновение.
– А ты-то сколько возьмёшь за проезд?
– Того, что заплатить не можете, просить не стану, уж мне-то вы поверьте.
И усмехнулся опять. Но сейчас же лицо сделалось серьёзным, он обстоятельно и толково стал объяснять, как и когда удобнее всего перебраться к нему на «дубок», что нужно сделать, чтобы не заметил таможенный досмотр, – словом, всё, что должен был знать и к чему следовало приготовиться его добровольному пассажиру.
Теперь пришла очередь Лермонтову испытующе посмотреть на него.
– Как же ты это так берёшь с собою?! А может, у меня и вовсе ничего нет? Заработать не заработаешь, а себя опасности подвергнешь.
– Себе убытка не сделаю-с, будьте покойны, – не спеша проговорил тот, – А не помочь человеку тоже, как хотите, нельзя. Вижу-с, что ехать вы нужду большую имеете. Ну-с пока что, сударь, до свидания, – вдруг неожиданно прервал он себя. – У меня тут ещё дела кой-какие остались, а вы к вечеру, как только солнышко садиться начнёт, сюда же приходите. Кажись, погоды быть не должно – сегодня ж выйдем.
И он, коснувшись рукой фуражки, не спеша и вразвалку отошёл на прежнее место. Лермонтов только сейчас мог рассмотреть его. Был он высок и плотен, на вид ему не могло быть больше пятидесяти, на обветренной загорелой шее надувались толстые желваки мышц, и руки и плечи говорили о силе необычной и не для такого возраста. Он шёл походкой такой же уверенной и спокойной, как и слова, как будто и ею он презирал кого-то. Но странно – эта походка совсем не походила на раскачивающуюся грузную походку старого моряка. Было в ней что-то едва уловимое, уже стирающееся, почти исчезнувшее, но прямое, широкое и лёгкое. Такой шаг, как болезнь, на всю жизнь прививают гвардейская муштра и парады, в этом шаге не участвуют, живут от него отдельно и спина, и плечи, и грудь, и шея. Не участвовали они и у этого странного владельца рыбачьего «дуба».
«Странно, очень странно, – подумал Лермонтов, смотря ему вслед. – А не утопит, не ограбит?» – мелькнуло тут же тревожное и подозрительное.
Но солнце светило весело, дыхание уже привыкло к тяжёлой влажности, человек, неожиданно предложивший свои услуги, самым своим появлением как бы отстранил неприятность досады и разочарования. Лермонтов ухмыльнулся беззаботно и весело.
«Ехать, ехать, только бы ехать. Не надо ни о чём думать, только бы ехать».
Когда наконец солнце стало бесконечно медленно падать к воде и сразу прохладою сменился зной, он уже был на условленном месте.
Ждать пришлось долго. И солнце уже краем окунулось в море, и с берега уже начинали сползать хмурые и холодные тени, а хозяина «дуба» всё ещё не было. Появился он, как это всегда бывает, когда ждёшь слишком нетерпеливо, совсем не оттуда, откуда ждал его Лермонтов. Пришёл усталый и хмурый.
– Ну, часа через два либо три будем отходить. Можно теперь и на «дуб» перебираться. Вещи у вас какие есть?
– Один чемодан да бурка.
– Чай, на станции оставили? Так я вам мальчика дам: он принесёт.
Мальчик, необычайно угрюмый и неразговорчивый, притащил чемодан и бурку, свалил их в вытянутую носом на песок лодку, сказал кратко:
– Садитесь.
И голой пяткой ловко столкнул лодку с песка. Потом так же ловко и проворно он прыгнул в неё сам, стоя заработал веслом, крутя его, как винт, на корме.
«Дуб» оказался невзрачным, глубоко, чуть ли не по самые борта, сидевшим в воде судёнышком. На голых мачтах висели подвязанные грязные свёртки парусов. От самого носа до половины «дуб» положительно был завален крупными тёмно-зелёными арбузами, его сильно качало, и арбузы кряхтели страдающе и тихо. Лермонтов перепрыгнул через борт, балансируя и останавливаясь каждую минуту, чтобы не упасть, прошёл вслед за хозяином на корму. Здесь, откидывая шаткую дверцу какой-то будки, тот сказал:
– Извините, сударь, почище места у нас не найдётся. Конечно, потом, как будем в море, можно будет выйти на палубу, а пока лучше вам всё же здесь посидеть, чтоб греха какого напрасно не вышло. Досматривать нас уже больше не будут, а всё ж так-то спокойнее.
В неприглядной и тесной рубке сидели ещё двое. Оба недоверчиво покосились на Лермонтова, переглянулись, – очевидно, они только что говорили, – и потом уже не произнесли при нём ни слова.
– Вот здесь, сударь, вам будет удобнее, – говорил хозяин, устраивая в углу лермонтовский чемодан.
– Спасибо, и так хорошо, только б доехать. Как звать-то тебя, хозяин, прикажешь, я и не спросил?
– Люди зовут Михаилом Ивановичем. Ну вам, может, так и неудобно покажется, – зовите Михайлой.