Страница 39 из 65
Дон Ригоберто взялся за новую тетрадь в надежде наткнуться на что-нибудь, что совпало бы с его душевным состоянием или подстегнуло фантазию, но внезапно его руки застыли над страницей (как у крупье, метнувшего шарик). Страницу целиком занимали рассуждения о «Дневнике Эдит» Патриции Хайсмит.[85]
Дон Ригоберто удивленно поднял голову. Прислушался к волнам, ожесточенно бьющимся о камни набережной. Патриция Хайсмит? Сочинительница вялых детективов о занудливом и апатичном преступнике мистере Рипли не интересовала его ни в малейшей степени. Мода на эту писательницу, подогретая фильмами Хичкока, охватила несколько лет назад добрую сотню читателей, что определяли вкусы лимской публики, но у владельца тетради ее сочинения вызывали невыносимую скуку (почти как популярная тибетская «Книга мертвых»). Как эта любимица киноманов пробралась к нему? Дон Ригоберто не мог припомнить, когда и зачем переписал в тетрадь аннотацию «Дневника Эдит», не помнил он и самой книги: «Великолепный роман для тех, кто считает литературу связующим звеном между фантазией и реальностью. Семейный, идеологический и психологический кризис, который переживает центральный персонаж романа Эдит, имеет глубокие причины; он коренится в той части жизни героини, которая для нее особенно мучительна: в отношениях с сыном Клиффи. На страницах материнского дневника Клиффи предстает не таким, каков он в реальности — инертным неудачником, не сумевшим поступить в университет и не способным найти работу; Эдит изображает сына, о котором всегда мечтала: талантливого журналиста, женатого на милой девушке из хорошей семьи, счастливого отца, настоящего профессионала, мамину гордость.
Однако вымышленная реальность оказывается не слишком надежным лекарством с опасным побочным эффектом: она не только дарит Эдит минутное утешение, но и окончательно отвращает ее от борьбы за собственную жизнь, увлекая в мир фантазий. Связи со старыми друзьями слабеют и сходят на нет; женщина теряет работу и остается без средств к существованию. Хотя с точки зрения сюжета гибель героини представляется не слишком правдоподобной, она, несомненно, имеет символическое значение. Эдит в прямом смысле уходит туда, куда стремилась всю жизнь: в придуманный мир.
За обманчивой простотой фабулы скрывается волнующее повествование о непримиримой вражде двух сестер, мечты и обыденности, преодолеть пропасть между которыми под силу лишь человеческому духу».
У дона Ригоберто застучали зубы и вспотели ладони. Теперь он вспомнил, отчего его так потрясла эта проходная книжка. Неужели и он, как Эдит, принес свою жизнь в жертву фантазиям, чтобы в один прекрасный день оказаться среди руин? Но мрачные мысли могли подождать, сейчас важнее всего был благоуханный, словно роза, чулок. Как там дон Непомусено? Что он предпринял? Последовал ли совету молодого друга?
Он осторожно поднимался по лестнице, то и дело натыкаясь в полумраке на стеллажи с книгами. На второй ступеньке профессор остановился, нагнулся, нащупал что-то гладкое и скользкое, — шелк? батист? — поднял и обнюхал, как зверек, который хочет удостовериться, съедобен ли найденный им предмет. Прикрыв глаза, дон Непомусено прижал чулок к губам и почувствовал, как земля уходит из-под ног. Отступать было поздно. Профессор двинулся дальше, сжимая чулок в руке, на цыпочках, словно опасаясь, что шум — половицы слегка поскрипывали — разрушит неведомые чары. Сердце выскакивало из груди, и дон Непомусено подумал, как глупо получится, если в такую минуту его настигнет инфаркт. Но сердце колотилось просто от любопытства и предвкушения (совсем непривычного) запретного плода. Дон Непомусено свернул в узкий коридор и остановился у заветной двери.
Дон Ригоберто чувствовал, что профессор стучит зубами, а ладони его покрылись холодным потом. Он придерживал челюсть, опасаясь, что выбиваемая ею гротескная дробь шокирует хозяйку дома. Набравшись смелости («Вытряхнув сердце из пяток», — подумал дон Ригоберто, вспотевший и дрожавший на пару с профессором), дон Непомусено тихонько постучал в дверь костяшками пальцев. Дверь тотчас распахнулась с приветственным скрипом.
То, что предстало взору почтенного преподавателя философии права, навсегда изменило его взгляды на мир, человека и юриспруденцию, а из груди дона Ригоберто вырвало стон наслаждения. Золотистый и чуть голубоватый свет (Ван Гог? Боттичелли? Какой-нибудь экспрессионист, вроде Эмиля Нольде?[86]) круглой виргинской луны, словно поставленный гениальным сценографом, падал на кровать так, чтобы выхватить из мрака обнаженное тело докторши. Кто бы мог подумать, что под глухими блузами, в которых она читала лекции с университетской кафедры, под строгими костюмами, в которых она выступала на конференциях, под скучными пальто, в которые она куталась зимой, скрывались формы, за право изобразить которые могли сразиться Пракситель и Ренуар? Женщина лежала на животе, вытянувшись, опустив голову на скрещенные руки; но не плечи, не рыхлые (рыхлые в итальянском понимании, отметил Ригоберто, не болезненные, а просто мягкие) руки, не изящно выгнутая спина бросились в глаза потрясенному дону Непомусено. Даже не широкие молочно-белые бедра или розовые ступни. Он, застыв на месте, смотрел на массивные полусферы, что с веселым бесстыдством возвышались и сверкали, как навершия двугорбого холма («Укутанные облаками вершины с японской гравюры эпохи Мэйдзи»,[87] — решил довольный дон Ригоберто). Ни Рубенс, ни Курбе с Энгром, ни Уркуло,[88] ни еще полдюжины мастеров, воспевших женские ягодицы, даже собравшись вместе, не смогли бы передать округлость, мощь, упругость и одновременно изящество, нежность, красоту и чувственность этого зада, фосфорически сиявшего во тьме. Ослабевший, растерянный, смятенный («Как всегда, напуганный?»), дон Непомусено сделал несколько шагов и рухнул на колени у изголовья кровати. Древние половицы жалобно застонали.
— Прошу прощения, доктор, я нашел на лестнице одну вещь, которая, по всей вероятности, принадлежит вам, — пробормотал он, чувствуя, как по спине и по лицу стекают ручьи пота.
Профессор говорил так тихо, что почти не слышал сам себя. Его появление не произвело на хозяйку ни малейшего впечатления. Она ровно и глубоко дышала, погрузившись в безмятежный сон. Но разве эта поза, нагота, предусмотрительно незапертая дверь спальни, тщательно выверенная небрежность, с которой ее волосы — черные, длинные, мягкие — рассыпались по спине и плечам, чтобы их синеватая мгла контрастировала с белизной ее кожи, — разве все это могло быть случайностью? «Нет, нет», — решил дон Ригоберто. «Нет, нет», — подхватил несчастный профессор, скользя глазами по равномерно вздымавшимся волнам женской плоти, омытым чистым лунным светом («густым, маслянистым светом посреди мрака, как на картинах Тициана», — определил дон Ригоберто), всего в нескольких сантиметрах от его лица: «Нет, не случайно. Я здесь, потому что она так хотела».
Однако этого теоретического заключения оказалось недостаточно, чтобы набраться смелости и поддаться инстинкту: погладить кончиками пальцев шелковистую кожу, прижаться целомудренными губами добродетельного супруга к возвышенностям и впадинам, теплым, душистым, то ли сладким, то ли соленым на вкус. Профессор ничего не предпринимал, только смотрел, замирая от счастья. Насмотревшись вдоволь, он, подобно опытному дегустатору, которому необязательно продвигаться по винному погребу non plus ultra,[89] чтобы оценить его содержимое, сосредоточил внимание на великолепном заду. Эта часть тела возвышалась над остальными, словно император над вассалами, словно Зевс над олимпийцами. («Счастливый союз реалиста Курбе и модерниста Уркуло», — вынес вердикт дон Ригоберто.) Благородный профессор, позабыв о времени, в полной тишине наслаждался открывшимся ему видением. Что он говорил себе? Повторял максиму «Beauty is truth, truth is beauty» Джона Китса.[90] О чем он думал? «Значит, такие вещи действительно существуют. Не в греховных мыслях, не в искусстве, не в грезах поэтов; в реальной жизни. Таким задом может обладать земная женщина из плоти и крови, одна из тех, кто живет по соседству». Он кончил? Замарал белье? Пока нет, но там, внизу живота, уже растекалась невыносимо сладостная боль. О чем еще он думал? Вот о чем: «Неужели это и есть моя уважаемая коллега и старая знакомая, с которой мне не раз приходилось беседовать об этико-юридических, философско-правовых и историко-методологических материях?» Отчего во время всех этих конференций, симпозиумов, семинаров и «круглых столов», на которых они выступали, болтали, спорили, прогуливали, ему не приходило в голову, что пиджаки с квадратными плечами, ворсистые пальто, бесформенные плащи унылых цветов скрывают такое великолепие? Но как он мог допустить даже мысль о том, что эта умница, блестящий знаток права, ходячая энциклопедия обладает столь безупречным и соблазнительным телом? В какой-то момент профессору показалось, — а может, он и вправду увидел? — что равнодушные к его присутствию, погруженные в сонное забытье ягодицы сморщились, выпустив легкий веселый ветерок, и ноздри защекотал едкий запах. Происшедшее ни капли не смутило профессора («И не возбудило», — подумал дон Ригоберто). Каким-то необъяснимым, но совершенно очевидным образом («прямо как с теориями Кельсена,[91] о которых он так интересно и понятно рассказывал на лекциях», — сравнил дон Ригоберто) он знал, что тело спящей женщины принимает его, допускает в святая святых, выпуская ему навстречу легчайшие газы из таких же чистых и нежных розовых глубин, как колыхавшиеся в нескольких сантиметрах от его лица ягодицы.
85
Хайсмит Патриция (1921–1995) — американская писательница. Ее первый роман «Незнакомцы в поезде» (1950) был экранизирован А. Хичкоком.
86
Нольде Эмиль (1867–1956) — немецкий художник, лидер экспрессионистов.
87
Японское искусство эпохи Мэйдзи (1868–1912) отличает необычное сочетание традиционных японских тенденций и западного влияния.
88
Уркуло Эдуарде (1938–2003) — испанский художник.
89
Здесь: до самого конца (лат.).
90
«В прекрасном — правда, в правде — красота» (из «Оды греческой вазе») (англ.), Ките Джон (1795–1821) — английский поэт. Принадлежащие его перу оды можно назвать своеобразным эстетическим манифестом романтизма.
91
Кельсен Ханс (1881–1973) — американский теоретик права.