Страница 32 из 65
Не хватало гитары, аккордеона и подрагивающего, полного самолюбования и мрачной бравады голоса певца. Но даже без музыки строки были полны гениальной вульгарности и таинственной глубины. Кто сочинил этот «классический», по определению Лукреции, креольский вальс? Выяснить оказалось несложно: горец по имени Мигель Пас. Дон Ригоберто представил мрачного, нелюдимого креола, завернутого в пончо и с гитарой за спиной, который ночь напролет распевает серенады, а на рассвете, осипнув от непрерывного пения, засыпает на убогой соломенной подстилке в какой-нибудь живописной хижине. Лихой парень, что и говорить. Даже если бы Вальехо[78] и Неруда объединились, у них не вышло бы лучше, а под песню Мигеля Паса к тому же можно танцевать. Посмеявшись про себя, дон Ригоберто бросился догонять вознамерившегося улизнуть Мануэля с протезом.
Наконец, после бессчетных вечерних чаепитий, обрушив на донью Лукрецию лавину информации о турецких и египетских евнухах, дополненную сведениями о римских и неаполитанских кастратах, экс-мотоциклист («Мануэль с протезом, Мануэль Мокрый, Мануэль Пиписька-Автомат, Мануэль Лейка, Мануэль С Чехольчиком, Мануэль Дырявый Пузырь», — веселился дон Ригоберто) раскрыл ей еще одну страшную тайну.
— И как ты отреагировала?
По телевизору только что кончилось «Чувство», историческая мелодрама Висконти по роману Стендаля; донья Лукреция сидела на коленях у мужа, она была в пеньюаре, он — в пижаме.
— Я просто обалдела, — призналась донья Лукреция. — Думаешь, это правда?
— Ну, если твой мотоциклист ломал руки, а по щекам его текли слезы, ему наверняка можно верить. Кто станет лгать в такой момент?
— Разумеется, никто, — промурлыкала Лукреция, кокетливо изогнувшись. — Если ты не оставишь в покое мою шею, я закричу. Правда, я не могу понять, зачем ему понадобилось все это мне рассказывать.
— Это лишь первый шаг. — Губы дона Ригоберто скользили по ее теплой шее, продвигаясь к ушку. — В следующий раз он захочет тебя послушать.
— Он признался мне, чтобы облегчить душу. — Донья Лукреция отстранилась, и у дона Ригоберто на миг остановилось сердце. — Разделив со мной свой секрет, он перестал быть таким одиноким.
— Как ты думаешь, он попросит тебя об этом в следующий раз? — поинтересовался супруг, продолжая нежно целовать ей ушко.
— Тогда я уйду, хлопнув дверью. — Донья Лукреция повернулась к мужу и ответила на его поцелуй. — И больше туда не пойду.
Однако все вышло совсем не так. Мольбы Мануэля были столь жалобны, а слезы столь искренни, что донья Лукреция не смогла (или не захотела?) ему отказать. Разве могла она холодно обронить: «Ты забыл, что я порядочная замужняя женщина?» Нет. Или что-то вроде: «Ты злоупотребил нашей дружбой и разочаровал меня»? Ни в коем случае. Она стала утешать бледного, пристыженного Мануэля, он молил ее не сердиться, не бросать его. Мотоциклист выбрал правильную стратегию: тронутая столь драматическими переживаниями, Лукреция сжалилась над беднягой и — у дона Ригоберто закололо в висках — в конце концов согласилась доставить ему удовольствие. Отравленный смертью услышал серебряную капель и захмелел от терпкого арпеджио. Только услышал? Или все же кое-что увидел?
— Нет, клянусь, — горячо возразила донья Лукреция, обняв мужа и спрятав лицо у него на груди. — Там было совсем темно. Я настояла. И Мануэль согласился. Он ничего не видел. Только слышал.
Не вставая с дивана, они послушали «Кармина Бурана»[79] в исполнении оркестра Берлинской оперы под руководством Сейдзи Одзавы[80] и пекинского хора.
— Будем считать, что так, — проговорил дон Ригоберто, умиротворенный звенящей латынью хористов (не затесался ли среди узкоглазых певцов кастрат?). — А что, если у твоего Мануэля феноменальное зрение? Даже если ты его не видела, это вовсе не означает, что он не видел тебя.
— Предполагать можно все что угодно, — не слишком уверенно возразила донья Лукреция. — Но ничего особенно интересного он все равно не увидел бы.
Это был, вне всякого сомнения, ее запах: телесный, интимный, слегка морской, с фруктовыми нотами. Закрыв глаза, дон Ригоберто жадно вдохнул его широкими ноздрями. «Так пахнет душа Лукреции», — подумал он с нежностью. Веселая струйка, сбегавшая в фаянсовую вазу, не перебивала аромат, а лишь оттеняла, напоминая о невидимой работе желез, изгибах хрящей, сокращениях мышц, испарения которых смешивались в один сильный, густой, привычный запах. Этот запах пробудил в доне Ригоберто далекие, смутные воспоминания о собственном младенчестве — мире пеленок и талька, экскрементов и отрыжки, одеколона, губок, пропитанных теплой водой, и материнской груди — и о ночах с Лукрецией. Теперь он понимал мотоциклиста-калеку. Впрочем, не обязательно было становиться кастратом вроде Фаринелли или попадать в чудовищную катастрофу, чтобы войти под эту сень, принять эту религию и, как отравленный Мануэль, как вдовец Неруда, как сотни тех, кто обладает обостренным слухом, обонянием и воображением (дон Ригоберто подумал о премьер-министре Индии, девяностолетнем Морарджи Десаи, который, выступая на публике, останавливался и отпивал немного собственной мочи: «А что, если бы это была моча его супруги?»), чтобы возноситься к небесам, сидя на корточках и наблюдая за мочеиспусканием, вещью, на первый взгляд совершенно обыденной, но способной превратиться в изысканное зрелище, ритуальный танец, прелюдию или послесловие (а для оскопленного Мануэля замены) любовного акта. Глаза дона Ригоберто наполнились слезами. В непроницаемой тишине барранкинской ночи, в окружении равнодушных картин и книг он с новой силой почувствовал всю глубину своего одиночества.
— Лукреция, милая, заклинаю, — взмолился он, целуя тяжелые локоны своей возлюбленной. — Помочись для меня.
— Прежде всего я должна убедиться, что, если закрыть двери и окна, в ванной будет по-настоящему темно, — заявила донья Лукреция, демонстрируя прагматизм завзятого сутяги. — Когда придет время, я тебя позову. Ты войдешь без единого звука, чтобы не сбивать меня. Сядешь в углу. И чтобы ни шороха. К тому времени четыре стакана воды уже начнут действовать. Запомни, Мануэль: не стонать, не вздыхать, не шевелиться. А то я сразу же уйду и больше никогда не переступлю порог твоего дома. Можешь оставаться в своем углу, пока я не встану и не приведу себя в порядок. Перед уходом ты приблизишься ко мне, опустишься на колени и в знак благодарности поцелуешь мне ноги.
Он так и сделал? Несомненно. Распростерся перед ней на каменном полу и с собачьей преданностью приник губами к ее туфельке. Потом, наспех умывшись, он последовал за Лукрецией в гостиную, чтобы сбивчиво, путаясь в словах, объяснить, какое счастье она ему подарила. Мануэль стал мечтать об этом задолго до аварии. Печальный инцидент лишь превратил пристрастие, которого он отчаянно стыдился и которое привык скрывать даже от самого себя, в единственный источник наслаждения. А началось все в раннем детстве, когда Мануэль делил комнату с младшей сестренкой, которая часто вставала по ночам, чтобы помочиться. Малышка никогда не закрывала за собой дверь; ее брат слушал хрустальное журчание и возносился на небеса. То было самое дивное, самое музыкальное, самое заветное воспоминание его детства. Славная, чудесная Лукреция его понимает, не правда ли? Славная, чудесная Лукреция понимала все. Ей не раз приходилось разматывать клубок чужих желаний. Мануэль об этом знал; он боготворил Лукрецию и лишь потому решился просить ее о великом одолжении. Если бы не трагедия с мотоциклом, он ни за что не отважился бы на такое. До рокового столкновения с грудой щебня его сексуальная жизнь была сплошным кошмаром. Ни одна приличная девушка не согласилась бы утолить постыдную страсть Мануэля, и ему приходилось иметь дело с проститутками. Но и нанимая женщин за плату, он был вынужден сносить унижения, терпеть их смешки, грубые шутки, иронические и презрительные взгляды, заставлявшие его чувствовать себя уличной грязью.
78
Вальехо Сесар (1892–1938) — перуанский поэт.
79
«Кармина Бурана» — кантата немецкого композитора Карла Орфа (1847) на стихи, вошедшие в анонимный сборник латинской поэзии XIII в.
80
Одзава Сейдзи (р. 1935) — японский дирижер, в настоящее время музыкальный директор Венской оперы.