Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 58



Осокин провёл рукой по шапке своих седых волос и внезапно спросил:

— Хотите чаю? Я сейчас попрошу… — Он встал и сделал шаг к двери.

— Нет, нет! — воскликнул Завьялов, испугавшись, что Осокин прервёт свой рассказ.

Но Осокин тут же забыл о своём предложении. Воспоминания снова овладели им. Он сел на стул рядом с креслом Завьялова и продолжал:

— Она обратилась даже к командующему. Разумеется, летать ей не разрешили. Наш политотдел располагался в пяти километрах от полка, в котором она служила. Однажды вечером я поехал туда. Поехал для того, чтобы провести совещание с политсоставом полка. Но это не вызывалось необходимостью. Я знаю, что ты думаешь сейчас, Завьялов, и ты прав. Да, я поехал туда, чтобы увидеть её. Я убедил себя в том, что это мой долг, долг политработника — узнать, как она себя чувствует, как переживает отказ. Одним словом, — Осокин усмехнулся, — выяснить её политико-моральное состояние… Но дело было в другом. Все эти дни она стояла перед моими глазами. Маленькая, в туго перетянутой ремнём гимнастёрке. Тогда, в первый раз, мы говорили не более десяти минут. Но я почувствовал в ней нечто такое, что захватило меня. В ней было какое-то исступление, готовность преодолеть, сокрушить всё: чины, авторитеты, логику, устав — всё, только бы добиться своей цели — летать… Я тоже профессиональный лётчик, Завьялов, и кадровый военный. Я знаю, что значит для лётчика расстаться с машиной. Я видел, как плакали здоровенные парни, когда по воле обстоятельств им приходилось менять профессию. Но перед моими глазами стояла тоненькая, перенёсшая страшное потрясение девушка с незажившими ещё шрамами от ожогов. И она упорно отстаивала своё право снова и снова идти в бой. Понимаешь, я увидел человека, одержимого страстью борьбы. Почувствовал, что дело здесь не только в полётах, не только в желании летать и снова рисковать жизнью, а в чём-то совсем другом. Я назвал бы это волей к жизни. Но не просто к жизни. Нет, жить хотят все. В ней было нечто большее — готовность жить на пределе и воспринимать это как счастье. Когда начинается буря и хлещет дождь, обычному человеку свойственно искать укрытие. Но есть люди, которые видят счастье в том, чтобы идти вперёд, наперекор ветру, дождю, буре, чёрту, дьяволу!.. Вот что я почувствовал тогда в этой девушке. А ты, Завьялов, ты тоже почувствовал это в ней?

— Н-не знаю… — вполголоса ответил Завьялов. — Я никогда не думал об этом. Она была для меня Оля, просто Оля…

— Что ж, каждому своё. А я… нет, я не ошибался. Она была именно такой, какой и представлялась мне. Ты не знал её, Завьялов, совсем не знал. «Просто Оля»… Смешно. Из таких девушек выходят героини. Впрочем, она и была ею. Но в те минуты я думал не об её военных подвигах, не о том, чтобы вызвать корреспондентов и приказать им посвятить ей полосу в газете, хотя по должности мне именно это и положено было сделать… Я хотел видеть её. Быть вблизи. Рядом с ней мне было лучше, легче… Я тебе уже говорил, что семья моя оказалась на оккупированной территории. Я считал, что жена и дочь погибли. Если сказать тебе правду, я со страхом ждал того дня, когда кончится война, наступит тишина, и я вдруг не просто пойму, но почувствую, что всё кончилось, никаких надежд уже нет, и я остался один… Я поехал к Оле в полк…

Осокин вдруг опустил голову и больше не произнёс ни слова. Но Завьялову казалось, что в этой внезапно наступившей тишине генерал продолжает видеть перед собой Олю. Он видит её, но не хочет, чтобы Завьялов увидел тоже.

В соседней комнате снова застучал молоток. Размеренные, тупые удары с болью отдавались в ушах Завьялова.

— Ну, продолжайте же, говорите! Почему вы замолчали?

Его голос словно пробудил Осокина. Он поднял голову и посмотрел на Завьялова с недоумением, точно не понимал, как очутился здесь этот человек.

Генерал откинулся на спинку кресла и произнёс:

— Я сказал всё.

— Как, как «всё»? — вырвалось у Завьялова. — А, конечно! Я понимаю, дальше следует то, что мне не положено знать. Но не ужели вы, товарищ генерал, считаете меня мещанином, ревнивцем, который может иметь какие-то претензии к женщине, убеждённой в том, что он умер?

— Претензии? — с лёгкой гримасой отвращения переспросил Осокин.

— Пусть я не так выразился, простите меня.

— Простить? — снова переспросил Осокин. — Но в чём мне вас, — он опять перешёл на «вы», — прощать, Завьялов. Разве в этом проблема?

— Так помогите же мне её найти, помогите!

— Неужели ты думаешь, что я не дал бы тебе её адреса, если бы… если бы он у меня был? Но повторяю: я не знаю, где сейчас Ольга. Мы расстались с ней в сорок пятом…

— Как?



— Как? — повторил Осокин. — Хорошо, я и это тебе скажу. В июне сорок пятого — война только-только закончилась — мне стало известно, что семья моя — жена и дочь — живы… Нет, это не мне, это ей, Оле, стало известно. Не точно, не наверняка… просто слабый, тонкий луч надежды. Ей довелось встретить партизана из тех самых мест, где моя семья оказалась во время войны. Он сказал ей, что слышал, только слышал от кого-то, будто партизанам удалось переправить моих через линию фронта… Оля рассказала мне об этом в тот же вечер. Это был наш последний вечер… Она заставила меня дать слово, поклясться, что на другой же день я начну розыски… Ты спросил меня, Завьялов, как, при каких обстоятельствах мы расстались? Ну вот, теперь ты знаешь и это.

Наступила долгая пауза. Потом Осокин сказал:

— Впервые после того, как мы расстались, она позвонила мне в сорок девятом. Попросила помочь устроиться на работу, и я помог ей. Больше она мне не звонила.

— Ни разу? — тихо спросил Завьялов.

— Ни разу. Тебя это удивляет? У нее ведь есть сердце, Завьялов. Большое сердце. Зачем ей мучить меня?

Что ж, разговор, по-видимому, окончен. Завьялов посмотрел на часы. Без десяти семь. Он провёл у генерала около часа. Пора уходить. Осокина ждёт жена. Куда это они перебираются? Надо из вежливости задать Осокину два-три каких-нибудь ничего не значащих вопроса и уходить.

— Спасибо за беседу, товарищ генерал, — сказал Завьялов подчёркнуто официальным тоном. — Не смею больше задерживать. К тому же я вижу, у вас горячее время — переезд. Получили новое назначение?

— Получил.

— Дивизию или округ?

— Хозяйством еду руководить. Совхоз.

Завьялов пожал плечами.

— Совхоз — это, надо думать, аллегория?

— Какая, к чёрту, аллегория! Ты что, русского языка не понимаешь? Я же тебе толкую: назначен директором совхоза, который мне предстоит организовать в Казахстане.

Нет, видимо, генерал не шутит. Казахстан… Целинные земли… Да, туда многие сейчас едут. Но комсомольцы, молодёжь! А этот шестидесятилетний генерал-лейтенант…

— Извините, — говорит Завьялов, — но всё это как-то не укладывается в голове. Какое отношение вы, кадровый военный, генерал, имеете к сельскому хозяйству? К тому же в вашем возрасте…

Сейчас они беседуют так, как будто между ними ничего не было сказано. Тот разговор окончен.

— Ну, во-первых, наши кадровые военные — это не царская аристократия и не прусское офицерство, — отвечает Осокин. — Многие от земли пришли, к земле можем и вернуться. А что касается возраста… Так дело в том, Завьялов, что мне ещё пожить хочется. А жить на покое — значит когда-нибудь просто не встать с постели. Я не хочу быть одним из тех генералов, которые умирают в постели. Что же мне остаётся делать, если ещё хочется жить? Душу мою чёрт не купит, да в нашей стране это как-то и не принято — душой торговать. Вот и еду в совхоз.

— Значит, — всё ещё в недоумении произносит Завьялов, — вы бросаете квартиру в Ленинграде и едете в Казахстанскую степь, чтобы…

— Ну, друг, я прослужил в армии тридцать пять лет, из них лет восемь прожил в землянках и блиндажах. На фронте, помнишь, как было? Сегодня стоим в блиндажах, а завтра — в замке баронском, послезавтра — снова в землянках. Я и до войны на одном месте тоже долго не засиживался. Так что привык. Прибуду на место — сейчас роту сапёров…