Страница 18 из 58
Виктор замялся.
— Ну, он мне сказал, что имел неприятности, что его подозревали. А потом все обошлось.
— А потом, значит, «все обошлось»?
— Да, — коротко ответил Виктор, снова сел в кресло и включил приемник, давая тем самым понять, что считает разговор оконченным.
Говорит диктор. Играет какой-то симфонический оркестр. А вот джаз, но слышно плохо. «Глушилка» ввинчивается в уши, как сверло. Снова джаз. Теперь слышно хорошо, без помех.
— Вы, Владимир Андреевич, какой джаз больше любите — современный или традиционный? — неожиданно спросил Виктор.
— Тот, под который можно танцевать, — механически ответил Завьялов.
— А вы любите танцевать?
— Когда-то любил… Послушай, Виктор, ты все рассказал так, как было? Ничего не утаил?
— Нет, — коротко ответил Виктор и чуть сдвинул брови на переносице. Видимо, этот разговор ему был неприятен.
— Хорошо, — сказал Завьялов, — я тебе верю.
Несколько минут они молча слушали радио.
— Когда найдете вашу девушку, — сказал Виктор, — дайте мне знать: я приеду. Я не стесню. Только посмотрю на вас обоих и уеду.
— Как это понимать, «посмотрю»?
— Ну, может быть, я не так выразился. Просто я не представлял себе до сих пор, что в наше время может быть такая любовь.
— Скажи, пожалуйста, Виктор, — неожиданно для самого себя спросил Завьялов, — а у тебя есть девушка? Ну, там, в Ленинграде?
Виктор пожал плечами и ответил не сразу:
— Была. Сейчас нет.
— Поссорились?
— Не сошлись характерами.
— Что-нибудь серьезное?
— Да нет, обыкновенная история. Такая, как в газетах пишут. Его, как душу номада, степь влечет, а ее как раз наоборот: дети, коляски… Словом, она представляла себе нашу будущую совместную жизнь не так, как я. Вот мы и расстались… Ей хотелось одного, мне — другого.
— А чего же тебе хочется?
— Вообще?
— Ну, хотя бы вообще?
— Путешествовать. По всему миру. Вокруг шарика. Все увидеть. Вот.
— А языки ты знаешь?
— Нет, немного. Французский учил. В объеме культа личности.
— Что?!
— Ну, это я так, смеюсь… Знаете ведь, как раньше языки преподавали? Столько-то часов, столько-то слов перевести со словарем — и точка. Разговаривать не умеем, да и зачем? Сами никуда не ездили, приезжающих сторонились… Читать тоже, в общем, ни к чему, современных иностранных книг не достать, а классика, так она вся и на русском имеется. Вот это и есть знания в пределах культа личности. Говорить не умеем, понимать — тоже, читать — столько-то слов за столько-то часов, со словарем… Практического значения не имеет. Так сказать, искусство для искусства… Бодяга… Да и что читать-то? Это ведь только теперь «Юманите» стали продавать. А Бальзака я уж лучше по-русски почитаю. Да и на что он мне нужен там, в Сибири, этот Бальзак?
Завьялов чуть было не сказал назидательно: «Бальзак нужен везде», — но вовремя сдержался. Пока Виктор говорил, он пристально всматривался в его лицо. Что он в конце концов за парень? Так ли искренен, каким кажется?
А Виктор продолжал:
— …Да, путешествовать — моя мечта. Вот появился бы волшебник со своей дирижерской палочкой и сказал бы: «Давай свои три желания, Виктор, пока считаю до трех: раз…» И я бы сказал: «Путешествовать!» И так все три раза. Других желаний не имею. А вы, Владимир Андреевич? Ну, если бы к вам такой волшебник явился и сказал: «Раз…» Впрочем, знаю найти Ольгу. Верно? Два… Тоже знаю: летать. Верно? Ну, а три?.. Ну?.. Говорите быстрее.
— Узнать, правду ли ты сказал Антонову. Молчание.
— Выключи, пожалуйста, радио, — попросил Завьялов.
Виктор послушно повернул ручку настройки; раздался щелчок, лампочки за пластмассовым щитком погасли, наступила тишина.
— Так как же? Волшебник уже сказал три…
— Что вы от меня хотите, Владимир Андреевич?
Завьялов встал, подошел к креслу, присел на подлокотник и положил руку на плечо Виктора.
— Я хочу знать правду, — настойчиво повторил он.
— А почему вы думаете, что я соврал? — спросил, не поднимая головы, Виктор.
— Не знаю, но мне так кажется. Если и на этот раз подтвердишь, что сказал правду, то больше спрашивать не буду. Я не имею оснований тебе не доверять. Ну, в последний раз: ты сказал Антонову правду?
— Нет.
— Я так и думал, — почти с облегчением вырвалось у Завьялова. Он встал и сделал несколько шагов по комнате. Потом остановился перед Виктором. — Теперь объясни почему.
— А-а, нелепая история. Мы познакомились два года назад, когда я жил у вас летом. Он тогда только что школу, окончил. Ну, а сегодня я его встретил. Случайно…
— Ну, ну, дальше!
— Словом, глупая история. Он за эти годы с какими-то темными типами связался. То ли киоск они ограбили, то ли те грабили, а он на стреме стоял… потом ударили кого-то… Словом, его замели, но он удрал. Совсем недавно. Бродит как неприкаянный. Скрывается. Измученный такой. Глаза красные. Две ночи, говорит, не спал. Словом, собачья жизнь. Увидел меня, обрадовался: старый знакомый… Ну, я знал, что вы придете поздно: занятия у вас в аэроклубе. Пригласил зайти. Он поспал здесь, в этом кресле, минут сорок… Ну вот, теперь вы знаете все. Вопрос исчерпан, так? — Виктор поднял голову, посмотрел на Завьялова и улыбнулся.
А у Завьялова голова шла кругом.
— Выходит, ты знал, что этот парень удрал из-под стражи и скрывается? — все еще плохо сознавая реальность происходящего, произнес Завьялов. — Ну, и что же сделал ты?
— А что я должен был, по-вашему, сделать? — чуть приподняв густые брови, недоуменно переспросил Виктор.
— Как что? Вор, грабитель удрал из-под стражи. Ты об этом знал и…
— Доносить?! — неожиданно громко воскликнул Виктор.
— Позволь, позволь, — сказал Завьялов. — Что такое ты говоришь? Я доносчиков сам презираю. Но разве сообщить в милицию, что ты видел сбежавшего из-под стражи преступника, — это значит «доносить»?
— Во-первых, я не знаю, в какой мере Васька — преступник. Я в его деле не разбирался. Сам он, например, утверждает, что его в эту историю просто впутали. Но дело не в этом. Я сейчас вас просто не понимаю, Владимир Андреевич. К чему вы меня призываете? Мне доверился человек, а я пойду и посажу его за решетку? И это будет честно? Вы так полагаете?
— Ты просто глупости какие-то говоришь, — возмутился Завьялов. — Надо же различать…
— Не надо! — оборвал Виктор. — Это все казуистика! Честность — одна, при всех обстоятельствах! А вот когда их несколько, то начинается всякая двойная бухгалтерия. Тогда появляются доносики и все такое прочее. Мне образ жизни Васьки противен, сам он просто дурак. Но я не пойду в милицию вовсе не из-за него. Из-за себя. Понимаете? Донос есть донос. Если бы в тридцать седьмом году к вам прибежал ваш знакомый, которому удалось удрать из заключения, вы бы его выдали, да? Его, допустим, расстреляли бы. А теперь реабилитировали. Выходит, посадили его за зря, напрасно! Как бы вы себя теперь чувствовали? Ну вот, а вы хотите, чтобы я сейчас в милицию побежал…
— Что я от тебя хочу, Виктор, ты сейчас поймешь, — сказал Завьялов. — Но сначала… сначала поговорим о твоем примере. Ты напомнил про тридцать седьмой год. Я не считаю себя ответственным за него. И не потому, что мне тогда было только пятнадцать лет. Миллионы моих более старших товарищей, которые в тридцать седьмом и позже не сажали невиновных людей, а создавали могущество страны, тоже не виноваты в тех преступлениях. Ты привел пример. Придумал ситуацию. Что и говорить, страшное стечение обстоятельств. И все же я не уйду в кусты, отвечу тебе, что сделал бы в подобном случае. В тридцать седьмом году в придуманной тобой ситуации я не укрыл бы того человека. Да, сегодня мне было бы больно и стыдно за свой поступок. Но тогда я бы его не укрыл. Почему? Потому что я верил Сталину. Верил в его тысячекратно повторяемые слова о том, что внутри. нашей страны все более обостряется классовая борьба. Не допускал и мысли, что могут арестовать и осудить невиновного человека — нет, не допускал! Нам, рядовым людям, трудно было тогда разобраться, отделить беззакония от справедливой борьбы со шпионами и диверсантами. Трудно не только потому, что прикрывавший эти беззакония авторитет Сталина был очень высок, но и потому, что ни тридцать седьмой, ни последующие годы не были только историей беззаконий. В те годы совершались великие, благородные дела. Люди вкладывали в эти дела свою молодость, свою силу, свою жизнь. Может быть, теперь ты поймешь, почему в тридцать седьмом году я не укрыл бы человека, о котором ты говорил. Я не мог бы себе тогда представить, что меч пролетарской диктатуры покарал невиновного. Я не знал, не допускал и мысли о том, что этот меч может быть направлен в сердце своих. Если бы я верил тому человеку, то, наверно, нашел бы в себе мужество заявить, написать, что до сих пор знал его только с лучшей стороны. Но укрыть сбежавшего из-под стражи я бы не смог.