Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 54



– Отчего приключилось? – повторил Сухоруков. – Да от диавола все… От твоего демона, – произнес он с усмешкой. – От того и приключилось… Он ко мне прикоснулся…

– Я тебя серьезно спрашиваю, – сказал Лермонтов.

– И я серьезно отвечаю, – проговорил Сухоруков. – Можешь мне верить или не верить, – начал он совсем уж серьезно, – но я тебе всю правду скажу. От злой силы все это произошло… И эта злая сила существует вот так же, как и ты, и я существуем, и, может быть, она, зта злая сила, сейчас здесь, в этой комнате, вместе с нами…

– А Бог существует? – не без иронии прервал Сухорукова Лермонтов.

– Не знаю, существует ли Бог, – отвечал Сухоруков, – но знаю, что диавол живет, и живет он не только в твоем воображении, а живет реально, сам по себе. В этом я убедился и постоянно убеждаюсь…

– Ого! Да он – мистик… это интересно! – воскликнул Лермонтов. – Послушай, Монго,[2] – обратился он к Столыпину, – как ты Сухорукова находишь? Не правда ли, он интересен, наш милый цыган?.. Будь у меня время, я бы с ним об этих сюжетах поговорил всерьез. Беда только, что нам со Столыпиным спешить надо и что сегодня я должен ехать в полк… – Лермонтов посмотрел на часы. – Да! Мне вот сейчас надо собираться, и я не могу опаздывать. Прощай, Сухоруков, не поминай нас лихом… Столыпин, двигаемся!..

Лермонтов и Столыпин встали, чтобы уходить.

Сухоруков протянул руку друзьям.

– Прощай, Лермонтов! Прощайте, Столыпин, – грустно сказал он. – Увидимся ли еще?..

– Не знаю, как ты, – отвечал Лермонтов, – а я все сделаю, чтобы уменьшить вероятность нашего следующего свидания… Я, во всяком случае, постараюсь жить как можно короче, постараюсь, милый друг, найти благодетеля, который избавит меня от тягости жизни…

– И что с ним сегодня! – проговорил Столыпин, – какой-то он словно отчаянный. Не слушайте его, Сухоруков. Это он только сегодня такой!.. Сегодня он с левой ноги встал…

Они вышли.



Сухоруков остался один в комнате. Он сидел несколько минут неподвижно в глубокой задумчивости, сидел, словно в каком-то гипнозе, навеянном на него речами Лермонтова. Наконец он очнулся, схватил со стола бювар и стал искать автограф, который оставил поэт. Ему захотелось вновь перечитать эти поразившие его стихи, захотелось выучить их наизусть. «Любить? но кого же? – перечитал он еще раз в этих стихах. – На время – не стоит труда, а вечно любить невозможно…»

– Да, это именно так!.. И все мое как бы проснувшееся чувство к Ордынцевой, весь этот голод любви есть в сущности мираж, как и все в нашей жизни, – подумалось ему. – И я с этими моими мечтами только смешон… Воистину, все эти любовные миражи труда нашего не стоят, а вечно любить невозможно… Да, страшно правдив Лермонтов! Одного только он не знает – не знает он, кто над нами в жизни шутит… И от кого человеку приходится отшучиваться. Ему чудится, что его демон – его воображение, а между тем мы в когтях реальной злой силы, которая нас мучает, и мы барахтаемся с ней, бессильные…

Мы выше говорили, что Сухоруков горячо принялся за лечение, указанное ему доктором Гефтом. Лечение это заключалось в том, что каждое утро в определенные часы Василия Алексеевича приносили из Казенной гостиницы в Николаевские ванны, которые находились тут же невдалеке, и затем его выдерживали в горячей серной ванне по десять минут. Но вот больной принял уже много таких ванн, а они вовсе не оказывали действия на его парализованные ноги и не развязывали его скованной руки. Не помогла Сухорукову и серная вода из Елизаветинского источника, которую он ежедневно пил. Вкус этой воды был отвратительный, и она привела лишь к тому, что аппетит Василия Алексеевича, и без того слабый, был совсем потерян.

Доктор Гефт, навещавший каждый день больного, внимательно его осматривал, выстукивал, выслушивал, заставлял больного становиться на ноги с помощью костылей, заставлял его двигаться с помощью людей, исследовал при этом его мускулы. Казалось, что каждый раз, при каждом своем визите, доктор ждал начала улучшения, ждал, что вот-вот мускулы ног больного оживут, что ноги его получат волю и движение, но дни проходили, и положение больного не улучшалось. В таком безрезультатном лечении прошел целый месяц.

Василий Алексеевич начинал разочаровываться в лечении доктора Гефта. Очевидно, Гефт не понимал болезни Сухорукова, подводя ее под шаблон ревматиков и паралитиков, которых он до сих пор успешно пользовал в Пятигорске. Очевидно, основы болезни Василия Алексеевича крылись в иных причинах, которых не понимал доктор, не понимал он того, что эти причины могли исходить из особой, так называемой подсознательной сферы, на которую господа специалисты только в последнее время начинают обращать внимание.

Молодой Сухоруков при своей болезни не ощущал в парализованных ногах и скованной правой руке какой-либо боли; он чувствовал их как бы онемевшими, поэтому физических страданий у него не было. Но охватывающая его в иные дни тупая тоска была мучительнее физического недомогания.

Василий Алексеевич переносил в Пятигорске смертельную скуку. Ведь надо же было ему чем-нибудь жить в течение тех часов, когда он не лечился и не предавался сну. Библиотеки в Казенной пятигорской гостинице не было, тогда как в Отрадном в этом отношении было полное богатство. В Отрадном были и другие интересы, которыми больной мог все-таки наполнять свое время. Там ежедневно навещал Сухорукова отец, человек живой и остроумный, развлекавший сына, как только мог. Отца своего Василий Алексеевич любил. Хотя молодой Сухоруков и не был к нему особенно близок, близок настолько, чтобы делиться с ним задушевными своими мыслями, но все-таки каждое свидание с отцом будило его ум. Иногда отец расшевеливал его до веселого смеха. Затем наезжали в Отрадное гости, дававшие пищу хотя бы для их осуждения. Наконец, были там и компаньоны вроде Лампи, который был недурной музыкант. Здесь же, в Пятигорске, все, кого ни встречал Василий Алексеевич, были ему совершенно чужды. Встреча с Лермонтовым и Столыпиным явилась единственным исключением на фоне его одиночества. Лермонтов и Столыпин блеснули для Сухорукова, как метеоры, и сейчас же исчезли. Не пришлось видеть Сухорукову и Михнева. Тот, оказывается, как и другие военные, уехал в горы. Там тогда затевалась большая экспедиция против непокорных чеченцев. Между тем, новых знакомых в Пятигорске Василий Алексеевич не заводил. За время своей болезни он совершенно потерял способность завязывать отношения с людьми. Ему казалось, что он стал для других неинтересен, что он может только стеснять своим знакомством, и это делало его нелюдимым. Да и вправду, кому он теперь был нужен со своим унылым видом и скрюченной рукой, расслабленный, которого иногда выносили из номера в общую обеденную залу гостиницы, сажали за особый стол и кормили, как ребенка… Других таких тяжелых больных в гостинице не было.

Иногда в общей зале гостиницы, игравшей в те времена роль клуба, собиралось по вечерам общество, собиралась молодежь. Устраивались танцы, играли в карты; оттуда в комнату Василия Алексеевича доносились звуки музыки и шум веселящихся. Но его не тянуло посещать эти собрания. Шум из зала и общее там оживление не действовали на Василия Алексеевича развлекающим образом. Наоборот, это веселье и шум только усиливали его раздражение. «Вот они там наслаждаются жизнью, – думалось ему, – а я должен пребывать в сознании, что жизнь отравлена для меня… Надежда на исцеление стала меня оставлять… и просвета в моем положении я не вижу, несмотря на всяческие ободрения доктора Гефта…»

Здесь надо сказать, что на безотрадное настроение нашего больного оказало немалое влияние свидание его с Лермонтовым, которое мы описали выше, свидание, к которому Сухоруков так стремился. Его сильно тянуло к Лермонтову, к этому гиганту мысли. Сухоруков думал найти в нем умственный для себя просвет… И что же он нашел в этом человеке? Лермонтов своими тирадами только укрепил Сухорукова в его отчаянии, ибо что могло быть безотраднее мысли, что жизнь есть пустая и глупая шутка… Фраза эта начинала делаться навязчивой идеей больного. Она парализовала порывы к религии, проснувшиеся было у Василия Алексеевича. Сердце его теперь словно окаменело, и все ему казалось противным и скучным…

2

Прозвище Столыпина, которое ему дали товарищи.