Страница 194 из 195
Черты наивного романтизма приданы герою-идеалисту и Герценом в «Кто виноват?». В этой повести, значение которой для литературы 40-х гг. и дальнейшего литературного развития трудно переоценить, Герцен противопоставил двух героев мысли, представляющих как бы два типа носителей современного интеллектуального развития, и «измерил» их друг другом. Круциферский — отвлеченный идеалист-мечтатель, жаждущий гармонии. Мыслимое воплощение его романтического идеала — идиллия. Отрыв его мечтаний от действительности делает для него равно недоступными и прогнозы дальнейшего развития общества и приобщение к прозаической дисгармоничной реальности. Он может существовать лишь в искусственно созданном заповеднике семейной жизни, отгороженной от исполненного конфликтов общественного бытия, которое в своих реальных, недоступных идеальному сознанию формах воплощает идею развития. Мечта Круциферского об идиллии среди дисгармоничного мира оказывается такой же эфемерной, как все его мечты. Сознание человека, его духовный мир несут в себе все элементы мировой дисгармонии, так же как и залоги возможной в будущем гармонии. Таким образом, даже между двумя людьми в современном обществе не могут сложиться отношения невозмутимой идиллии. Так в характеристике Круциферского возникает тема наивности его идеализма — он сердцем «милый невежда». Круциферскому противопоставлен Бельтов — герой, воплощающий идею развития и дисгармонии современного общества. В литературе 40-х гг., столь богатой псевдопечоринскими и антипечоринсяими фигурами, Бельтов — единственный герой, несущий «печоринскую» традицию и воплощающий ее в высоком трагическом ключе. Бельтову присущ «гигантизм» Печорина, на нем лежит печать «избранничества», отсвет высокой миссии. Вместе с тем Бельтов, как ни один герой 40–50-х гг., проникнут скепсисом, мучительным сознанием своего бессилия, неразрывно связанным с непомерной значительностью задачи, возложенной на него исторической действительностью.
Даже среди произведений натуральной школы роман «Кто виноват?» Герцена выделяется реальностью критического изображения картин низкого провинциально-помещичьего быта. Эта манера изображения действительности имеет огромное значение для характеристики Бельтова и его положения. Быт, окружающий его, не подходит ни под какие определения, не поддается разумному осмыслению. Такова современная русская жизнь. Осмысление ее само по себе является исторической задачей и гражданским долгом лучших умов России.
Решение этой актуальной задачи осложнено для Бельтова тем, что он стоит перед необходимостью сочетать умственную работу, процесс размышлений и создания социально-философских концепций, с непосредственной общественной деятельностью. Необходимость же такой деятельности диктуется и свойствами его особенной личности, и потребностями исторического развития. Вместе с тем условия для практического воплощения его идей еще не сложились, и Бельтов, ощущая всю тяжесть своей миссии, испытывает также невозможность преодолеть сопротивление среды, инерцию косного быта. Все это порождает его гамлетизм.
С того момента, как развитие его мысли, его личности приводит его к необходимости действия, поступков, он ощущает недостаточность самой своей мысли, ущербность ее в самом истоке. Таким образом, трагическое осознание косности действительности совмещается у него с чувством слабости собственных сил, с ощущением неполноты своего знания, относительности своих оценок. Это умение критически подойти к своей личности, к своим оценкам усугубляет полноту его отрицательного направления и более чем что-либо другое говорит о реалистичности исканий Бельтова, о его способности уважать действительность и не только мерить действительность идеалом, но и поверять ею идеал.
В лице Бельтова Герцен как бы реабилитировал страдающего от своего практического бессилия трагического героя в качестве героя положительного. Неудовлетворенность собой, внутренняя разорванность, осознание необходимости гражданского — может быть, даже героического — деяния как своего долга и невозможность выполнить этот долг придавала герою Герцена ореол страдания, а сила личности героя и последовательность его отрицательного направления порождали его демонические черты, его исключительность, обрекали его на гордое одиночество. К Бельтову во многом может быть отнесена характеристика, данная Гете Гамлету: «Прекрасное, чистое, благородное, высоконравственное существо, лишенное силы чувств, без коих не бывает героев, гибнет под бременем, которое ни нести, ни сбросить ему не дано: всякий долг для него священен, а этот тяжел не в меру».[594] Эта близость образа Бельтова к гамлетическому типу многозначительна.
В рассказах Тургенева «Гамлет Щигровского уезда» (1849), «Дневник лишнего человека» (1850) и в «Кто виноват?» Герцена анализ «печоринского» типа хотя и сопровождался его осуждением, но давался на фоне оценки политического состояния общества и размышлений о духовной жизни современного поколения мыслящих людей. Эта специфика произведений Герцена и Тургенева о русском Гамлете во многом подготавливала проблематику идейно-психологического романа середины XIX в.
Мы видели, что, сознательно поставив перед собою цель коллективного исследования и литературного анализа социальной структуры современного общества, молодые писатели 40-х гг. раздвинули пределы предмета искусства, развили (в лице Белинского) эстетику реализма, ввели в русскую литературу совершенно новый жанр физиологического очерка. Дальнейшее развитие идей и художественных принципов натуральной школы во второй половине 40-х гг. привело к превращению индивидуального характера «маленького человека», так же как и протестующего дворянина, в средоточие социально-психологических противоречий русской жизни, анализ которых и сообщил повести значение ведущего литературного жанра.
Это, конечно, не значит, что развитие литературы в 1840-е гг. шло однолинейно, что в начале десятилетия не было повестей, а в конце его исчезли физиологические очерки. Любой исторический процесс сопровождается отклонениями, имеет «предвестия» и допускает неравномерность, сохранение «остаточных» явлений. Речь идет о логике развития, о смысле процесса и его ведущих тенденциях.
Расцвет реализма 1860-х гг., новая волна социально-политического очерка, мощная вспышка развития и обновления эпических форм в эту эпоху были бы невозможны без достижений реалистической литературы 1840-х гг.
Предчувствие Белинского, пытливо всматривавшегося в окружавших его молодых писателей и чаявшего найти среди новых имен имя гения, которым можно озаглавить послегоголевский период, оправдалось, но не так, как думал глава и теоретик натуральной школы. Величайшим инициатором литературных событий 60-х гг. стал Тургенев, первым поэтом и главой журналистики — Некрасов, создателями нового типа романа новой эпохи художественного познания человека — Достоевский и появившийся в литературе через несколько лет после смерти Белинского Л. Толстой. Развитие русской литературы во второй половине XIX в. привело к тому, что, сохраняя единство реалистической эстетической платформы, она резко осложнилась по общей своей структуре и новый ее этап не мог быть обозначен одним именем.
Эстетические открытия Белинского неразрывно связаны с живым процессом развития литературы. Будучи идейным главой реалистического направления, его вдохновителем, учителем и нелицеприятным судьей молодых литераторов-реалистов 40-х гг., Белинский менее всего был доктринером. Когда в начале 50-х гг. А. Григорьев, А. Дружинин и некоторые другие критики предприняли попытку пересмотреть основные положения эстетической теории Белинского и поколебать его авторитет, они прежде всего прибегли к своеобразному полемическому приему — пытались представить Белинского догматиком, критиком, фанатически отстаивавшим одну (сатирическую) линию в литературе в ущерб другим возможным ее направлениям.
Поэтому в высшей степени знаменательно, что в одной из первых крупных своих работ Чернышевский принципиально отстаивал мысль о преемственной связи передовой современной эстетической мысли с «критикой гоголевского периода», произвел строгий исторический анализ идейного генезиса и исторического значения деятельности Белинского.
594
Гете И. В. Собр. соч., т. 7. М., 1978, с. 199.