Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 97



— Теперь нам здесь жить да жить! И счет годам не вести! — вновь заговорила она, но уже счастливым голосом. — Сейчас хорошо, а что ле-гом будет? Откроешь окно — и сердце замрет! Мимо птицы летят, рукой подать — белые облака…

Но на этот раз Леонид почему-то промолчал. Прасковья Михайловна пытливо присмотрелась к его высокой, дюжей фигуре. «Задумчивый стал, весь в отца, — рассудила она про себя и со вздохом решила, что в простенке между окон надо повесить портрет мужа, погибшего во время войны, — О чем думает он? Может, о женитьбе? Пора бы, чего теперь медлить? Стесняется, видно, сказать. Ах, сынок, сынок, да чего же матери-то стесняться?» В этот момент Леонид неожиданно обернулся, и Прасковья Михайловна, увидев его лицо, замерла в тревоге. Лицо Леонида было спокойно-суровым, даже властным, каким бывало у мужа, когда он брался за тяжелое дело, а большие серые глаза казались дерзкими, и светились необычайно ярко.

— Леонидушка, да что случилось-то? — с замирающим сердцем проговорила Прасковья Михайловна. — Ты что молчишь? Может, ты стесняешься сказать? Ты говори…

— Я уезжаю, — потупясь, ответил Леонид.

— Уезжаешь? Да куда же это?

— На Алтай, мама.

Некоторое время Прасковья Михайловна никак не могла понять, почему сыну непременно надо ехать на Алтай. Леонид усадил мать на диванчик, сел рядом с ней, вытер своим платком ее заплаканные глаза и попытался объяснить, как пришло к нему решение ехать в далекий край, но мать, плача, глядела на него так растерянно, что пришлось замолчать и терпеливо выждать, пока она сама справится со своей внезапной слабостью. Высвободясь из рук сына, Прасковья Михайловна наконец-то переспросила далеким, печальным голосом:

— Стало быть, уезжаешь?

— Надо, мама, — произнес Леонид.

— И никак нельзя… не ехать?

— Нельзя, мама.

— Ты все об этом думал?

— Дело-то ведь вон какое! — сдержанно ответил Леонид. — Помнишь, как отец, бывало, говорил? «Хлеб, — говорил он, — всему голова».

«Отца вспомнил! — ахнула про себя Прасковья Михайловна и, подумав, заключила: — Значит, уедет. Не удержать…»

Разгадав ее мысль, Леонид подтвердил:

— Уеду, мама, уеду…

— Тянет тебя к земле, — промолвила Прасковья Михайловна жалобно.

— Это правда, мама, тянет, — согласился Леонид. — Сколько ни живу в Москве, как ни люблю ее, а все равно, бывает, так поманит в деревню, к земле, что даже сердце сожмет! Хорошо там, мама! — Он весь засиял и порывисто схватил мать за руку. — Бывало, проснешься в лугах на зорьке… Трава высокая, густая, вся в росе. Идешь по ней, как плывешь! Мокрый до ворота! А наработаешься — грохнешься наземь и думаешь, что никогда не станешь на ноги, никогда! Все кости ноют, все тело болит… Хорошо! Лежишь на свежем, пахучем сене, а тебя ветерок обдувает и над тобой жаворонок звенит… И кажется, что земля несет тебя, будто на крыльях, далеко-далеко!

— Всех бы так тянуло, — проговорила Прасковья Михайловна очень тихо и грустно. — Что же делать там будешь? Пахать целину?

— А что? Трактор я хорошо знаю.

— Инженер, и сядешь на трактор?

— Сяду и буду пахать!

— С ума ты сошел, Леня!

Прасковья Михайловна с горечью вспомнила, как ее Леонид десять лет подряд, часто не зная отдыха, отказывая себе в развлечениях, работал на заводе и учился: сначала в вечерней школе рабочей молодежи, а потом в вечернем институте. Десять лет она и наяву и во сне видела сына чаще всего склонившимся над книгой. Иногда ее не столько радовало, сколько пугало его упорство. Совсем недавно наконец-то сбылась их мечта: он получил диплом инженера.

— Только выбился… — со вздохом добавила мать.

— Сейчас я нужнее на целине, — угрюмо от-вветил Леонид.

Вспомнила Прасковья Михайловна и о том, с каким чувством перебирался Леонид из гнилой халупы, ютившейся в овраге, в новый дом, как готовился в ближайшие дни, немного пообставив комнату, справить шумное новоселье. Тогда казалось, что жизнь в новом доме он считал превыше всего. Втайне дивясь незоркости своего глаза, Прасковья Михайловна спросила с грустью:

— Опять в халупе жить будешь?

— Вполне возможно, — ответил Леонид. Больше не о чем было говорить, и Прасковья Михайловна замолчала. Довольный тем, что разговор с матерью все же закончился мирно, Леонид оживился и сообщил:

— Сейчас пойду в комитет.

— Сегодня же воскресенье, — напомнила мать.

— Сейчас все там…

Прасковья Михайловна вдруг смутилась тем особым смущением, какое бывает у родителей, беседующих с детьми о взрослой жизни, скомкала в ладонях фартук и спросила:

— Уезжаешь-то один?

— Один.

— Неужто никого на примете нет?

Леонид быстро поднялся с диванчика, прошел к окну и вновь засмотрелся на Москву. Ответил он не сразу и, на удивление, с непонятной тоской:

— Не много в том толку, что есть на примете. Сердечная тайна сына встревожила Прасковью



Михайловну, вероятно, не меньше, чем его внезапное решение уехать в далекий край. Со стесненным дыханием она спросила:

— Кто же такая?

— С нашего завода…

— Звать-то как?

— Светланой…

— Ты уж… открылся ей?

Чубатая голова Леонида медленно опустилась перед окном.

— Господи, весь ты в отца! — воскликнула мать с изумлением, в котором были и радость и боль, затем проворно поднялась с диванчика, подошла к сыну и, легонько уцепившись за его рубаху, прижалась щекой к широкой теплой спине. — Что ж ты, родимый, молчал?

— Так вышло, — негромко ответил Леонид.

— Значит, по сердцу она тебе, — заключила мать и, одобрительно, ласково погладив рукой богатырскую спину сына, продолжала: — Что ж ты, вояка ты мой, с боевой-то медалью, а так боязлив? — И вдруг попросила почти жалобно: — Поговорил бы, Леонидушка, сейчас-то, а? Женился бы…

— Теперь поздно, — отозвался Леонид и, осторожно обернувшись к матери, схватил ее несильно за плечи. — Поздно, мама!

— Вот отчего ты невеселый был! — грустно вздохнув, произнесла Прасковья Михайловна, но тут же с надеждой всмотрелась в лицо. — Ну, а она-то как? Примечал ведь? Может, она только и ждет твоего слова?

— С глаз моих бежит!

— Значит, тоже любит…

У Леонида вдруг вспыхнуло лицо. Мать тут же опустила глаза, чтобы дать сыну время справиться с собой, и с минуту задумчиво трогала пальцами пуговицы на его рубахе. Потом, все еще не решаясь поднять взгляд, стукнула ногтем в его грудь.

— Зря ты молчал! И зря молчишь!

— Не буду я, мама, вести с ней такие разговоры, — ответил Леонид. — Вдруг откажет? Что тогда? Как я поеду?

— А она не едет на целину? Позвал бы…

— Она не поедет, — убежденно ответил Леонид.

— Отчего же? Все едут.

— Не для нее это дело, мама,

— Городская очень?

— Да.

— А здоровьице ничего?

— Тоже городское.

— Слабенькая, значит… — Мать помедлила в раздумье. — Может, ты боишься, что и тебя-то, если узнает, отговаривать начнет?

— Да.

— Тогда, и верно, не торопись, пока помолчи… — Только теперь Прасковья Михайловна наконец-то решилась вновь взглянуть в лицо сына, но едва лишь она увидела его, темное от боли и горя, у нее так и зашлось с испуга сердце. — Господи, сынок, да как же все будет у вас? — заговорила она вдруг со слезой и кручиной. — Ничего ведь не видать, как в тумане…

Леонид снял руки с плеч матери.

— К осени все видно станет.

— Да как же оно развиднеется?

— Если на самом деле любит, до осени не забудет, — ответил Леонид. — А я осмотрюсь на целине, обживусь — и тогда позову. А сейчас и звать-то ее туда не поворачивается язык: совсем она ребенок, мама, тяжело ей будет.

Но мать встревожилась еще сильнее…

— Неужто так и уедешь?

— Что ты, мама! — воскликнул Леонид. — Да разве я смогу так уехать? Слушай меня: как только все решится в комитете, обязательно встречусь с ней и поговорю…

— Откройся ты ей, сынок, откройся! — озабоченно попросила мать. — Хоть напоследок, а скажи… Пусть знает, а там уж ее дело. А так ведь оставлять ее нельзя: до осени много воды утечет.