Страница 2 из 29
Одиссей и Телемах.
— Ты меня слышишь?
— Да, отец.
— Насколько я сам себя слышу, я, кажется, говорю громко и четко? Громко и четко.
— Да, отец.
— Годы не приглушают и не путают мои слова.
— Ты говоришь громко и четко, отец. Я с детства помню твой голос.
— Память ребенка коротка, она как солнечный луч, тонущий во тьме.
— Моя память, отец, знает только дневной свет.
— Ты не помнишь ни одной ночи?
— Помню цвета, формы, звуки.
— А ночные звуки?
— Я помню сны.
— Ты искал меня?
— Возможно. Не знаю. У меня часто бывали крылья. Я летал.
— Как Икар?
— Икар, наверно, был слаб и труслив. А я силен и отважен. Я твой сын.
— Так ты даже во сне никогда не падал?
— Я парю высоко и легко.
— Значит, ты изведал счастье!
Когда они умолкли, тишина, нарушаемая лишь монотонным стрекотом цикад, словно бы стала еще более глубокой и всепроникающей.
— День ли прошел, — сказал Одиссей, — или месяц, год, десять лет, двадцать?
— Ты спрашиваешь?
— Нет, размышляю.
— Когда ты покинул дом и Итаку, мне едва минуло два года. Странствия твои продолжались столько же, сколько война. Десять лет. Я вырос. Ребенок, мальчик стал юношей.
Он пристально поглядел на сына из-под тяжелых, набрякших век.
— Да, ты уже не мальчик. Но все равно у тебя позади меньше прошлого, чем у меня, и больше, чем у меня, времени будущего.
— Да, оно меньше отягощает и больше умножает надежды.
— Ты играешь мыслями, будто забавляешься стрельбой из лука.
— И ты должен мне желать, отец, чтобы я всегда попадал в цель.
— А если ты нацелился в небо или в пропасть?
— Прости, отец, но у меня, в отличие от тебя, никогда не было возможности проникнуть в Трою в чреве деревянного коня.
— А довелось ли тебе покорить надменный город, десять лет отражавший осаду?
— Ты слышал вопли Гекубы и плач Андромахи?
— Слышал я много воплей и не только женских. Видел пылающие, разоряемые города, убийства, преступления, резню. Я видел ад.
— Греки присудили тебе божественные доспехи Ахиллеса и его меч.
— Я не просил об этом.
— Но ты это помнишь! И даже тебе еще мало твоих странствий, мало того, что певцы превозносят твои деяния и твою славу. Да ты неустанно прославляешь себя сам.
— Ты думаешь, я не хотел бы встретить юношу, вроде тебя, который бы ничего обо мне не знал?
— О, ты нашел бы в нем благодарного слушателя.
Они опять умолкли. Наконец Одиссей очень тихо сказал:
— Сын мой, сын мой! Молодой, красивый мой сын!
Я говорю о прошлом, потому что не очень-то хорошо вижу, когда гляжу в будущее, хотя и не думаю, чтобы оно простиралось далеко —. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
9. Не прошло трех лет после возращения на Итаку, столь прославленного, что о связанной с ним кровавой расправе с искателями руки оставленной супруги еще пели бродячие поэты, — когда Одиссей потерял верную свою Пенелопу. В одну из тихих мартовских ночей она внезапно слегла и, почти не приходя в сознание, после краткой агонии отошла в царство теней.
Царь распорядился торжественно справить похоронный обряд. В чересчур тяжелых для его старых, усталых плеч доспехах Ахиллеса, сгорбившийся, с отсутствующим взором, сопровождаемый Телемахом и старейшинами его царства, он мог произвести впечатление человека, объятого печалью, безутешным горем. Один лишь Телемах догадывался, каковы были в действительности отношения отца и матери. После двадцати лет разлуки и бурных, а порой весьма соблазнительных приключений, Одиссей не сумел во второй раз полюбить верную, но уже немолодую жену, и теперь, когда она навек покинула его, в сердце у него была пустота.
На склоне того памятного дня произошло вот что: вызванные по приказанию Одиссея старой нянюшкой Евриклеей двенадцать развратных рабынь выволокли из пиршественного зала во двор окровавленные и ужасно изувеченные останки женихов, смыли кровь с пола и стен, после чего во дворе, в присутствии Телемаха, они были повешены, а предатель козовод Меланфий был подвергнут жестоким пыткам: ему отсекли нос и уши, отрезали срамные части, отрубили руки и ноги, и он скончался в мучениях.
Зал, прилегающие покои и двор окурили серой, и тогда Одиссей, все еще в нищенских лохмотьях, воссел на трон и, слегка понурив голову, словно не пытаясь скрыть усталости после сражения со столь многочисленными врагами, стал ждать, пока уведомленная Евриклеей о его появлении супруга спустится из горних покоев. Когда ж она, еще не верящая, еще оглушенная шумом страшной битвы, наконец переступила каменный порог и села против неузнанного супруга в свете огня у противоположной дальней стены — Одиссей не нашел в ней, обретенной после стольких лет, той красивой, темноволосой, стройной девушки с глазами, напоминавшими фиалковые краски утреннего моря. Да и как мог он, простившийся с молодой женой, державшей на руках младенца, узнать ее в женщине, хоть и не старой, но чрезмерно увядшей, с неподвижным лицом, которому заостренные черты и потемневшие, тусклые глаза придавали выражение суровости. Промелькнула мысль о вечно юном теле Калипсо и о столь же упоительной прелести волшебницы Цирцеи, и Одиссей еще ниже опустил голову. Певцы, странствующие по землям ахейцев, насочиняли немало красивых слов о той ночи, как бы второй брачной ночи супругов, столь чудесно вновь соединенных.
Между тем то была ночь, невыносимо тяжкая ддя обоих; ему лишь искусственно удалось пробудить в себе желание, она же, покорная, но отвыкшая от телесной близости, вяло, даже неохотно принимала мужнины ласки, и когда мужская его плоть проникла в нее, не ощутила, как бывало, все нарастающего трепета наслаждения. Так и остались оба далекими и чужими друг другу. Одиссей больше никогда не входил в опочивальню жены.
10. Там, где из страшной реки посреди траурных деревьев вытекают три другие реки: река забвенья, река огненная, река, полнящаяся слезами. . . . . . . . . . . . . . . .. . . . Люди часто расспрашивали Одиссея, как было дело с его не вполне доступным уму схождением в недра Гадеса.
— Как там? — спрашивали. — Темно?
— Нет, — отвечал он, — там сияет свет, какого мы на земле не знаем. Не дневной свет, но и не тьма ночная.
— Всегда?
— Там всё — всегда.
— Нет ни дня, ни ночи? Ни времен года?
— Там есть все одновременно.
— Как же это возможно?
— Не знаю.
— А те, кто там обретается, они-то знают?
— Что было спрашивать, если все равно не поймешь?
— А вода Леты?
— Это не вода.
— Опускал ты в нее руку?
— Я бы мог, как это часто делают, описать вам многие сражения, ратные подвиги, странствия и почти фантастические приключения, мог бы рассказать, что такое отвага и что такое страх, что есть верность и что — предательство, многое могу поведать я о делах человеческих, однако на то, о чем вы спрашиваете, я не в силах ответить. Нет слов.
И задумчиво прибавил:
— Я и сам не знаю — может быть, не в том дело, что слов нет, может, просто я позабыл.
11. Вопреки древней легенде, будто Одиссей случайно погиб на берегу Итаки от рук юного Телегона, сына своего от чародейки Цирцеи, — с незапамятных времен в сказаниях, основанных чаще на домыслах, чем на истинном знании, пытались связать преждевременную кончину удачливого победителя Илиона с его последним странствием, в которое он якобы пустился при невыясненных обстоятельствах, но скорее всего уже в пожилом возрасте, как если бы в предчувствии близящейся смерти его обуяла тоска по бурным приключениям прошедших лет.
События прославленные, однако взывающие к потомкам из глубины нераскрытых тайн, всегда манили, манят и ныне воображение поэтов. Если само существование, бытие наше, феномен жизни остается от века и, вероятно, пребудет навек тайной, то ее печать, естественно, оставляет на всем свой след. И в повседневной жизни нашей, подобно созвездиям небесным, указывающим в темноте дорогу путникам, особенно сильное излучение тайны исходит от немногих личностей и столь же немногочисленных событий, которые вследствие необычной комбинации загадочных элементов, заводят нас в запутанные и лишенные ясной перспективы лабиринты неведомого, заводят дальше и глубже, чем могли бы зайти миллионы других смертных. Так было и так будет всегда — полные значения, эти тайны, лишь в домыслах наших раскрываемые, бросают животворный сноп света на тайны менее значительные, и голос неминуемого, окончательного безмолвия звучит тогда особенно настойчиво, мрак озаряется слабым мерцанием — так светится жертвенный плод, развивающийся в недрах женского чрева.