Страница 19 из 75
Парень с Пролетарки
Ведь какой тесной стала планета сейчас, в разгар этой гигантской войны, сколько людей сорвала она с насиженных мест. Сегодня в Банской-Бистрице встретил еще одного земляка, точнее говоря, нашего тверяка. Того, о котором мне говорил Николаев. В этот день я задержался в партизанском велительстве и так устал в шуме, гаме, в облаках табачного дыма, что решил перед сном пройтись по улицам.
Осень уже входит в свои права. Зеленые горы, обложившие старый этот город со всех сторон, изменили окраску. Зеленеют они только наверху, потом идут багровые тона, а у подножия уже переходят в золото. Каштаны, стоящие вдоль улиц, испещрили тротуар лапчатыми листами, малейший ветерок стряхивает с них плоды, и они шлепаются о бетонные плиты тротуара так, что кажется, будто кто-то сзади бросает в тебя камушки.
Иду, волочу по тротуару свои невероятного размера сапоги старчку Милана, задумался, и вдруг сзади на чистом русском языке:
— Товарищ подполковник.
Вздрогнул, оглянулся. Советских офицеров в городе по пальцам перечесть, я их всех знаю, а тут незнакомый голос. Партизанская столица, да еще такая беспечная, где ночные патрули предпочитают обниматься с девушками или сидеть в кафе, — место довольно беспокойное. Не останавливаясь, убыстряю шаг. Незнакомец не отстает, но и не догоняет. Идет сзади. Поравнялись с баром, откуда на тротуар льется яркий свет и просачиваются звуки скрипки. Остановился. Меня нагнал невысокий, прочно сложенный человек в форме старшего сержанта Красной Армии, хорошо сшитой из дорогого габардина. Форма как форма: погоны, две лычки за ранения. Но вооружен незнакомец крайне оригинально — немецкий шмайсер висит у него на груди, как саксофон. За пояс, туго перехватывающий гимнастерку, засунута пара гранат, рукоятка штурмового ножа торчит из-за голенища.
— Разрешите обратиться, товарищ подполковник? Старший сержант Константин Горелкин, а ныне командир партизанского отряда. — Он усмехнулся, обвел свою выставку оружия: — А ныне словацкий повстанец… Вы ведь тот Борис Полевой, который в "Пролетарской правде" писал?
Признаюсь, я все-таки поосторожничал, произвел маленькую проверочку.
— А в Калинине где вы жили?
— Во дворе Пролетарки. В семидесятой казарме, которую зовут Париж, в глагольчике!
Глагольчик — так тверские текстильщики зовут закоулки своих общежитии. Только они. Теперь можно было, не опасаясь, обнять земляка. Должно быть, человек этот, неизвестной мне судьбы, совсем уже оевропеился, и, когда я предложил ему присесть на скамейку в сквере, он несколько картинно удивился: зачем? Показал мне на дверь ресторана "Золотой баран", откуда доносилась музыка цыганских скрипок.
— О деньгах не беспокойтесь — порядок полный, — И он похлопал себя по карману гимнастерки.
Вошли. Метрдотель, которого, вероятно, привлекли не только наши погоны, но и пестрое вооружение Горелкина, — сама услужливость. Отвел нас к свободному столику рядом с оркестром. Цыгане сейчас же заиграли "Очи черные" вперемежку с «Катюшей». Посетители, среди которых были и словацкие офицеры, с интересом поглядывали в нашу сторону. На столе появились склянка боровички, два бокала пива под шапками пены и еще мясо по-словацки, оказавшееся попросту вареной говядиной, какой кормили нас по праздникам наши мамы в благословенном городе Твери. На словацком языке мои земляк объяснялся неплохо, изредка, правда, ввертывал в свои фразы слова из какого-то другого славянского языка. Но его понимали. Вот поведанная им одиссея.
На третий месяц войны он был ранен где-то уже за Смоленском. Попал в плен. В Белостоке, в этапном лагере, пленных рассортировали. Группу, в которую попал Горелкин, повезли на юго-запад через Польшу, Чехословакию, Югославию. Среди них был учитель, понимающий немецкую речь, и конвоир австриец проболтался, что везут их в Грецию на строительство военного порта в Салониках. Горелкин и два его друга решили бежать и, когда поезд тянулся в гору, выломали в вагоне доски из пола и выбросились в образовавшийся люк. Выбрасывались, прижимались к полотну, и поезд проходил над ними. Выяснилось, что бежали они… в Албании. Решили там не задерживаться и двигаться всеми способами домой. За границей Югославии наткнулись на партизанский отряд. Несколько месяцев повоевали в нем, прошли через много тяжелых боев, отличились: все вроде было хорошо. Но нет, тоска по родине тянула друзей в родную армию, которая, как они уже знали, наступала. Один из тройки погиб, а двое с разрешения партизанского командования оставили отряд и двинулись дальше. Прошли через Австрию, очутились в Словакии. Тут уже назревало восстание. Не стерпели — решили присоединиться. Теперь под командованием Горелкина отряд в триста человек. Разноплеменные люди, преимущественно бежавшие из лагерей.
— Даже один из какого-то там Лихтенштейна есть, до сих пор не знаю, где и страна-то такая… По-немецки шпарит — будь здоров…
— А почему вы, командир отряда, носите сержантские погоны?
— Что командование дало, то и ношу. Мои ребята на плечи не смотрят. А вот красноармейская форма — это да, это звучит. Сейчас и немцы перед Красной Армией хвосты поджимают. У них там тоже не сахар. Когда пробирались мы через Австрию, только и слышали: "Нихт гут, нихт гут"…
Странное дело. Он, этот партизанский командир, к графинчику с боровичкой не прикоснулся, а пил мелкими глотками минеральную воду. Мне показалось даже, что метрдотель подозрительно поглядывал на него: дескать, уж не шпион ли, работающий под русского. Но когда подошедшему к нам цыгану-скрипачу, игравшему нам прямо в уши «Коробочку», Горелкин дал весьма крупную купюру, подозрение, видимо, улетучилось, потому что в этой стране не принято разбрасываться деньгами.
— Не хотел я вас, товарищ подполковник, беспокоить, а только надо было мне вам сказать. Назревает, как мне кажется, здесь нехорошая петрушка. Солдаты хороши, свойские ребята, от души воюют, а вот на их офицеров, особенно на тех, что повыше, надежды большой нет. Вот увидите, немцы как следует нажмут, они хенде хох сделают. Говорил я об этом нашему земляку Николаеву, у него тоже это на подозрении. Надо, говорит, ко всему быть готовыми… Это уже вы доложите там кому побольше. Вы, поди-ка, и самого маршала Конева знаете?
— Знаю.
— Вот ему бы и доложили. Докладывал, мол, о том партизанский командир старший сержант Красной Армии Константин Горелкин… Вот поговорил с вами и вроде душу облегчил. Как-то там, в Калинине? Наша семидесятая казарма, наш Париж уцелел?
— Уцелел.
— Так вот и еще у меня просьба: доберетесь до своего фронта, бросьте в ящик эти письма. — Он передал мне два тоненьких конверта. Один был адресован Евдокии Михеевне Горелкиной, другой Майе Кораблевой.
— Матери и милке моей. Вместе с нею в школе Плеханова учились. Поди-ка, похоронили они меня давно. Так вот уж, пожалуйста, бросьте.
Я обещал. Мы было уже простились, когда он сказал:
— Погодите, я вас довезу куда вам надо. Тут у меня машинешка стоит. — И действительно, в переулке стояла "татра"-вездеход, этакое железное корытце на колесах. Он уверенно завел мотор. — Ну, куда вас?
В этот день я долго не мог заснуть. Все перелистывал страницы разговора с земляком, и почему-то казалось мне, что в мрачноватых прогнозах своих о судьбе восстания земляк был прав.