Страница 10 из 65
Любой исследуемый объект рассматривается как черный ящик с пустым (точнее, безразличным нам) внутренним содержанием. Самое большее, на что мы способны претендовать, — это установление некоторых корреляций между «входами» — контролируемыми внешними воздействиями — и «выходами». Мне представляется такая установка в чем-то многозначительно близкой потребительской установке — с характерным для нее безразличием к объекту и нетерпеливым стремлением к получению субъективного удовлетворения. Чем меньше стремления заглянуть в постоянную глубь материи, чем выше безразличие к тому, каковы вещи сами по себе (трансцендентно, а не трансцендентально), тем выше вероятность строительства в науке виртуального мира, оторванного от знаний, затрагивающего фундаментальные основы — вещество и энергию.
Потеря интереса к субъекту (современный системный подход утверждает, что важна не вещественная природа элементов, а сам способ их организации) создает тенденцию, крайним проявлением которой является "имитационный принцип". Наука попадает в ситуацию, в какую попала литература постмодерна: когда одни научные тексты рождают другие научные тексты методами непорочного зачатия — без преодоления сопротивления материала, название которому — бытие исследуемого объекта.
Жан Деррида верно отметил, что вопрос о бытии есть в конечном счете вопрос о Боге; когда этот вопрос «снимается», в культуре начинается автономное круговращение «текстов». "Только когда письмо погибло как знак-сигнал, оно рождается как язык; тогда оно говорит то, что есть, отсылая тем самым лишь к себе, знаку без значения, игре и чистому функционированию, ведь оно больше не используется как естественная, биологическая или техническая информация, как переход от одного сущего к другому, от означающего к означаемому".[7]
Еще недавно, на заре нового индустриального общества, был провозглашен принцип соединения науки с материальным производством. Сегодня этот принцип третируется в качестве архаического, игнорирующего новый символизм науки, которая все больше становится формальным искусством, оставляющим в стороне "материальное содержание". Параллельно с виртуальной экономикой развивается и виртуальная наука, производящая новую научную информацию в обход таких реальных величин, как вещество и энергия.
"Философская концепция информационного общества базируется на нематериальном субстрате, которому свойственны самовоспроизводство и неистощимость, даже возрастание в процессе использования. Развитие информационной парадигмы привело к появлению новой страты людей, считающих, что они не зависят от реальной экономики (сельское хозяйство, добыча полезных ископаемых, машиностроение и т. д.), основанной на энергии, забывая, что без электроэнергии не будет работать ни один компьютер. Суть состоит в том, что реальной экономической ценностью обладает лишь информация, так или иначе связанная с энергией".[8]
Здесь мы подходим к тайне стратегического значения: современное западное общество (в первую очередь американское) выдает себя за чисто информационное, более почти не связанное с материальным производством, но на самом деле зависит от последнего. Специфика идентификации "передового Запада" состоит в том, что он, в качестве информационного общества, паразитирует на реальной экономике и лежащем в ее основе производстве энергоносителей, но в то же время относит эту экономику к архаичной, пережиточной формации, с которой он, Запад, не имеет ничего общего. Налицо, таким образом, типичный случай действия психоаналитического механизма "вытеснения и проекции", когда некая скандализующая характеристика, подмеченная нами в нас самих, вытесняется нами из сознания и неосознанно проецируется на других — для того, чтобы уже в этом качестве подвергнуться "решительному и бескомпромиссному" осуждению.
"Информационное общество" — это психоаналитическая структура, замешанная на вытеснениях, репрессиях и подменах: это то, что куплено ценой вытеснения. Ясно поэтому, что дихотомия информационная экономика — физическая экономика обретает черты синдрома: носителей физической экономики ненавидят уже потому, что, с одной стороны, считают скандальным для себя с ними идентифицироваться, с другой — втайне осознают свою зависимость от них.
Дистанцирование информационного общества от реальной экономики, как и дистанцирование постмодернистской науки от реальных поисков нового вещества и новых видов энергии, закрывает Западу дорогу к очередной, объективно назревшей фазе интенсификации производства. Объективно остается, таким образом, путь экстенсивного расширения, а значит — нового передела планетарных ресурсов в свою пользу.
Творческое бесплодие как декадентская болезнь завершающей стадии секуляризации порождает страх перед "пределами роста", а "пределы роста" порождают новую империалистическую политику передела земных ресурсов в пользу "передового меньшинства" планеты — новых избранных. И так уж устроен человек: он нуждается в самооправдании тех своих практик, от которых не в силах отказаться. Практика нового империализма нуждается в тем более сильных оправданиях, что она уже была осуждена влиятельными идеологиями недавнего прошлого — не только собственно левой, но и «леволиберальной».
Уход с общественной арены "большой левой", олицетворяемой коммунистическим и социалистическим движением, создал вакуум, которым некие силы не замедлили воспользоваться. Сначала это были силы неоконсервативной волны, которым удалось скомпрометировать большое социальное государство и его клиентуру — социально незащищенных. Безработные были объявлены "добровольно безработными", предпочитающими жить на пособие, нежели работать. Получатели социальной помощи — сторонниками соединенного патернализма, живущими за счет "добросовестно работающих" и обременяющими экономику дотационными нагрузками. Профсоюзы были объявлены средой, создающей инфляцию, ибо их требование повышения заработной платы "безотносительно к росту прибылей" символизирует паразитарную "экономику спроса", подрывающую здоровую "экономику предложения". Новая монетаристская экономика "дорогих денег" означала экономический социал-дарвинизм: действие естественного рыночного отбора, более не смягченного ни дешевым кредитом (для тех, кто временно оказался в трудном положении), ни дефицитным финансированием тех видов деятельности (наука, образование, культура, здравоохранение), которые по чисто рыночным критериям оказываются нерентабельными.
Ключевое слово "новый эпохи" было произнесено: социал-дарвинизм. Оно преодолело барьер общественной цензуры благодаря тому, что первоначально относилось якобы не к людям, а к предприятиям: пусть разоряются все нерентабельные предприятия — это очистит экономическое пространство для рентабельных.
И вот прошло совсем немного времени — не более 10 лет, отделяющих 80-е годы от 90-х, и социал-дарвинистский принцип стал более или менее откровенно применяться к людям. Реальное содержание термина — "естественно-рыночный отбор" — стало все больше высвечиваться по мере того, как неоконсервативные методы оздоровления экономики стали распространяться на регион с менее ценным человеческим материалом — на бывшие социалистические страны, в особенности — на Россию. Здесь уже новая идеология отбросила «экономические» эвфемизмы и ввела в действие социал-дарвинистский арсенал прямо по назначению — то есть применительно к населению. Все те филиппики, которые деятели неоконсервативной волны адресовали экономически неэффективному предпринимательству, требуя перекрыть им кислород дешевого кредита, наши реформаторы стали адресовать целым слоям населения, требуя перекрыть им… кислород. Возникла лексика нового апартеида: «совок», "люмпен", «маргинал», "красно-коричневое большинство" — и все это применительно к народу, которому еще накануне обещали демократическое процветание и вхождение в европейский дом. Ясно, что это не было "языком консенсуса" — это была лексика нового апартеида и внутреннего расизма.
7
Деррида Ж. Письмо и различие. М., 2000. С. 21–22.
8
Мясникова Л., Зуев А. "Информация — энергия": кризис постмодерна? // Мост. 2002. № 50. С. 4.