Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



А для этого нужно было стереть воспоминания об отце-пьянице, поместить мать в достойную полубуржуазную обстановку, избавиться от брата-идиота.

Симон знал, что настоящее благополучного человека в глазах толпы важнее его прошлого и что удача заставляет забыть даже преступление. Немного ловкости в сочетании с уверенностью в себе – на собрании избирателей никто не крикнет ему из зала: «Небось ты не был такой гордый, когда отец твой валялся в луже», а вместо этого старики крестьяне полушутливо-полурастроганно скажут: «Ах! Господин Лашом, знатный он был человек, отец-то ваш, шутник был; помнится, в базарные дни мы с ним, бывало, вместе душу отводили», – и сочтут за честь вспомнить об их давней дружбе.

А о калеке скажут, понизив голос: «Что ж, такое горе в каждой семье может случиться…» – потом и вообще перестанут вспоминать.

– Да и вообще, твоему бедному брату хорошо тут у нас. Ему, может, совсем плохо будет в другом-то месте, – сказала мамаша Лашом.

– Вот как раз, что до Луи…

Симон посмотрел в глубь комнаты: теперь идиот сидел, поджав ноги, высоко задрав колени, упершись подбородком в холодную аспидную доску, и, словно животное, чувствующее приближение беды, не сводил скошенных глаз с гостя.

Симон инстинктивно понизил голос, хотя брат и так не мог его понять.

– Самое лучшее для него, да и для всех, я думаю, было бы поместить его в городскую богадельню… Естественно, не для бедняков, – поспешил добавить Симон. – Я буду платить за его содержание, чтобы он имел все, что нужно, и ты сможешь навещать его, когда захочешь. И ты не будешь тогда так от него уставать…

Лицо мамаши Лашом выражало столько угрозы, в открытом глазу вспыхнул такой огонь, что Симон запнулся.

– Вон оно что! Вон оно что! А, ну да, ну да! – воскликнула старуха. – Выходит, теперь ты хочешь упрятать своего брата в богадельню! Вот чего ты надумал! Да я лучше бы задушила его собственными руками, чем выслушивать попреки, что позволила запихнуть своего ребенка в приют. Мало, что ли, я крест свой несла, чтобы все было как надо, так вот теперь, когда я совсем одна, его, значит, решили отобрать у меня. Вот оно что…

И она машинально принялась искать носовой платок, чтобы вытереть глаза, хотя и не плакала.

– Вот, выходит, и все, чем ты можешь отблагодарить? – продолжала она. – После всего, что для тебя сделали, что тебя выучили, когда другие парнишки в твоем возрасте уже вовсю работали, а отцу твоему пришлось даже батрака вместо тебя нанимать… при нашей-то бедности… тебе, значит, нынче за нас стыдно, нет, вы видали, тебе нынче за нас стыдно! Да я пойду и скажу им, пойду и скажу: «Вот он какой, ваш распрекрасный депутат. Глядите на него! Выбросил мать на улицу, а брата запихнул в богадельню». Да я повсюду афиши расклею, ясно тебе, и пусть они читают, кто ты такой есть!

Она кричала, не вставая с места, брызгая слюной, уперев руки в бока, а ее громадная отвислая грудь судорожно вздымалась.

Симон с ненавистью смотрел на эту массу жирных изношенных клеток, способную теперь исторгать лишь гной из язв, серу из ушей, сукровицу из глаз и все же пытавшуюся чинить препятствия его воле. И, хотя эта наполовину сгнившая туша когда-то произвела его на свет, их ничто уже не соединяло – как ничто не соединяет дерево с пушистой плесенью, откуда вышел его росток.

– Хватит, а теперь помолчи! – вскричал Симон, разъярившись и стукнув ладонью по пыльному столу.

В эту минуту в глубине кухни послышалось какое-то бульканье – это идиот забавлялся, слушая их спор. Забывшись, он выпустил из рук грифельную доску, и та с грохотом раскололась, ударившись о каменный пол. Калека тотчас захныкал.

Мамаша Лашом, вне себя от злости, подобрала куски и сунула их под нос Симону.

– На, гляди! Гляди, что ты наделал! – закричала она.

Симон пожал плечами.

– Ну и что, я дам денег на другую, – сказал он.

И почувствовал вдруг глубочайшее отвращение. Ну почему он не выставил свою кандидатуру в другом округе, в каком угодно, на другом конце Франции.

На мгновение его охватило отчаяние. Не потому, что он боялся угроз мамаши Лашом. Но и заросший крапивой сад, и продымленная кухня, и калека, которому старуха мелкими движениями промокала теперь лицо, – все это слишком напоминало Симону то, что он надеялся забыть, что уничтожало его уверенность в себе.



Невозможно построить великую судьбу на столь жалкой почве. Ни одно из тех качеств, что привели его к успеху, не было врожденным. Все, что позволило ему возвыситься, было воспринято от учителей, от «хозяев», от женщин. В крови же у него были только упорство, беспринципность и эгоизм.

Достаточно ли крепкой окажется его непрочная, шаткая, построенная из ворованных материалов конструкция, чтобы он мог вознестись еще выше, не рухнет ли она, как только обстоятельства потребуют от Симона чего-то большего, чем собственная выгода?

– Лучше бы уж я был приютским ребенком, – глухо вымолвил он. – Материально большой разницы я бы не ощущал, зато хотя бы мог думать, что у меня были другие родители.

Произнеся это, Симон высказал сокровенную мечту, которую лелеял между шестью и двенадцатью годами, надеясь, что кто-нибудь однажды вдруг скажет, что он подкидыш.

– А я бы уж лучше тебя выкинула! – крикнула старуха. – Не видела бы тогда столько горя. Мари Федешьен не знает, как ей повезло, что она потеряла своего мальчишку на войне! А теперь заруби себе на носу, – продолжала она, обхватив рукой плечи калеки. – Никто не заставит нас отсюда уехать, покуда я не подохла… а за этим дело не станет, уж будь покоен.

– Рано радуешься, – проговорил Симон.

– А что до тебя, вот тебе Бог, а вот – порог, – отрезала она.

Симон поднялся, снял очки, провел рукой по курносому лицу, затем вновь надел их, предварительно протерев большими пальцами.

Старуха решила, что он смирился.

– Хорошо, – спокойно проговорил он. – Ты забываешь при всем при том, что я имею права на часть отцовского наследства, которые до сих пор не предъявлял. Но теперь, раз ты упрямишься, я потребую продажи. Все пойдет с торгов, а ты потом делай что хочешь.

– И ты такое вытворишь? – прошептала мамаша Лашом.

– На моей стороне закон, – ответил Симон.

Она чуть не ответила, что законы делаются против честных людей, но на сей раз удар был слишком жестоким, и она поняла, что Симон сильнее ее.

Она снова села, покачала головой и застыла в молчании. Симон выждал паузу, достаточную, чтобы мать могла в полной мере осознать свое поражение, затем, положив руку ей на плечо, тихо произнес:

– Ладно, мама, я вернусь на следующей неделе. Вот увидишь, в Жемоне тебе будет куда лучше.

«Может, мне и повезет, и я тут помру – тогда и переезжать не придется», – подумала мамаша Лашом, когда сын вышел.

Долго еще она сидела неподвижно, потом тяжело поднялась, пошла за лоханью, подтащила ее к печи и наполнила горячей водой.

– Давай, Луи, – позвала она, – идем помоемся. Нынче не банный день, но неважно. Пока пользуйся, бедный ты мой мальчик, – может, теперь я не часто смогу тебе помогать.

Она сняла с калеки детскую одежду, помогла залезть в лохань.

– Осторожней, не опрокинь.

И мамаша Лашом, заливаясь слезами, всецело отдалась счастливой усталости, купая в деревянной лохани голого сорокалетнего верзилу с искривленным позвоночником, бронзовой кожей и пустыми гениталиями, – взрослого младенца, воплотившего для нее самым примитивным, самым жутким образом заветную мечту всех матерей – навсегда оставить своих сыновей в состоянии детства.