Страница 125 из 141
— Увидит мать мой портрет в «Огнях» — расплачется, будь я гад — расплачется. Раньше все писала: «Отец в гробу поворачивается от стыда…» — произнес брат, вертя в руках исписанный лист. И вдруг спросил: — Сеструха, а верно, что Старик поправляется?
— Здравствуйте, новость какая! — усмехнулась сестра, заглаживая наперстком шов. — Мой говорит: малую гирю к себе потребовал…
— Молоток! — восхищенно произнес Третьяк. — До сих пор помню, как он мне руки крутнул. Трифоныч мой ждет его не дождется.
— Один твой Трифоныч, что ли?..
В час, когда в квартире начальника пятой автобазы шел этот разговор, в доме один по Набережной бесшумно расхаживал по пустым комнатам Вячеслав Ананьевич Петин. Он заказал по телефону Москву, министра и теперь обдумывал разговор, который многое должен был решить. Когда с Литвиновым случилась беда, он осторожно позондировал вопрос о замене начальника у руководящего лица, которой к нему благоволило. Человек этот считал Петина глубоко партийным, остро мыслящим, передовым, инженером, доверял ему, вызывал к себе для советов и даже приглашал иногда на дачу, на партию в преферанс. Именно ему, а не министру, который особо благоволил к Литвинову, задал он этот деликатный вопрос. Но в этот раз человек этот то ли не понял, то ли не захотел понять намека, стал расспрашиввать о здоровье начальника, о том, чем можно ему помочь. И вдруг сказал:
— Разве можно освобождать Литвинова теперь, когда его жизнь в опасности? Это может его добить. Нет уж, вы крепкий товарищ, придется вам пока одному…
Что означало «одному», осторожный Петин уточнять не решился. Он работал с бешеной энергией, и хотя дела по всем показателям шли, кажется, хорошо, хотя «бросок к коммунизму» снова привлек к строительству всеобщее внимание, к Петину иногда приходило ощущение, что время работает против него. А тут эти слухи о выздоровлении Литвинова. Он послал на лесной станок Юрия Пшеничного. Тот вез с собой специально выписанный из Старосибирска огромный торт и большое дружеское письмо. Вернувшись, Пшеничный рассказывал, что Старик, хотя внешне выглядел и неплохо, почти не поднимался в этот день со своей завалинки, говорил слабым голосом. За разговором прикрывал глаза и дремал, жаловался на болезнь. Пшеничный не рассказал, правда, что, когда они прощались, Старик вдруг так стиснул ему руку, что тот вскрикнул от боли, и ему показалось, или это действительно было так: синие глаза начальника в это мгновение поглядели на него с откровенной насмешкой. Об этом Пшеничный не рассказал. Может быть, это только показалось? Стоило ли по пустякам волновать шефа?
Как бы там ни было, времени оставалось в обрез, и Петин решил позвонить министру, хотя и знал, что тот называет Литвинова своим учителем. К моменту, когда соединили Москву, и тон и содержание разговора были обдуманы,
— С Федором Григорьевичем надо все-таки решать, — грустным голосом произнес Петин, — Принимаю все меры, — тут он перечислил все — от вызова столичного медицинского светила до посылки уникального радиоприемника. — Делаю все, что в моих силах, чтобы вернуть его в строй, но… надежд, к сожалению, мало. Позвоните профессору, он говорил: никаких надежд. — В голосе Петина зазвучало волнение. — Мне тяжело, но как человек, на которого вы временно возложили ответственность за все это гигантское дело, я обязан просить форсировать решение вопроса о начальнике. Скоро перекрытие, самая ответственная пора, а у меня нет даже прав самостоятельно решать большие вопросы…
14
А Федор Григорьевич Литвинов поправлялся. Наконец, — когда именно, средствами медицины трудно установить, но есть основание полагать, что действительно в день приезда Степаниды Емельяновны, — роковое, распутье было пройдено, и теперь здоровье возвращалось, хотя нетерпеливому больному казалось, что происходит это «сугубо медленно». И, обгоняя здоровье, к нему возвращались жизнедеятельность и энергия.
Как только разрешили спускать с койки ноги, он в тот же день оказался у окошка. По его требованию оно было расширено, забрано в раму, отворялось. Чуть свет укутанный в одеяло Литвинов садился возле, открывал, слушал цвиканье красногрудых солидных снегирей, кормившихся на недалекой рябине, жадный, скрипучий крик соек, шумы тайга, тягучие и взволнованные. Слушал голоса, смех, уханье геологов, обтиравшихся утром снегом, возле своей палатки, треск костра, на котором в ведре очередной дежурный варил им. на завтрак бессменный кулеш. Потом Литвинов выпросил у врача разрешение сидеть на воздухе. Его выводили из жилья, сажали на завалинку. Привалившись к стене, закрыв глаза, он подставлял лицо уже ощутительно пригревавшему солнцу.
С каждой оказией, а таких оказий теперь в связи со спешным развертыванием геологических работ становилось все больше, к нему прилетал кто-нибудь, из Дивноярска. Литвинов сажал гостя рядом и начинал с пристрастием выспрашивать обо всем, что происходит на стройке. Привычная память крепко держала всю картину работ, и, выжав из посетителя все, что тот знал, он обновлял эту картину. А так как быть созерцателем в жизни Литвинов не умел, он стал иногда диктовать Степаниде Емельяновне записки разным людям с советами попробовать то, сделать это, поступить так или этак. Эти записки в Дивноярске получили шутливое название «Письма издалека».
Завернутый в доху, почти квадратный, недвижно сидел больной на завалинке. Он напоминал старого, дремлющего на солнышке медведя. Но у медведя этого были совсем не сонные, а, наоборот, острые, цепкие глаза, и те, кто приезжал его проведать, всегда поражались: откуда Старику известны все новости!
— …Ох, Федька, ко всякой ты у меня бочке гвоздь! — журила, его жена, которой он диктовал очередное письмо. — Ведь не комса же коротконосая, солидный человек! Что там, без тебя не разберутся, иль вместе с тобой в Дивноярске умные люди перевелись? — Она жадно курила, стараясь отгонять дым от больного^
Литвинов хитро жмурился:
— Степа, учти, по здешней, по бурятской мифологии, ведьм не полагается. Неймется тебе человека точить — садись на свою метлу и фюйть отсюда в столицу нашей родины.
Таких шуток женщина не терпела. Она сразу настораживалась.
— Гонишь, да? Может быть, по какой-нибудь другой соскучился? Какая-нибудь там секретарша? — Она уже зло смотрела на мужа, неподвижно выглядывавшего из своего мехового кокона.
— Фу, фу, фу! — довольно посмеивался Литвинов. — Ты у меня, как Петрович говорит, с пол-оборота заводишься. Секретарша, брат Степа, у меня такая: по стойке смирно стою. А ну-ка, припишем к письму ей приветик. Как-то она там без меня?..
С Валей жена была знакома. Они ладили. Боясь огорчить мужа, Степанида Емельяновна даже скрывала, что та уже не работает в управлении…
«Письма издалека» летели на стройку все чаще, все более широкий круг людей получал их. Они ходили по рукам, читались вслух. Пословицы, меткие характеристики, которыми они изобиловали, быстро распространялись, и люди радовались: Старик шутит, Старик поправляется, Старик берется за дело. Но кому эти письма начинали серьезно мешать, в ком вызывали сначала снисходительную усмешку, потом досаду и, наконец, ярость, так это у Вячеслава Ананьевича Петина. Он как бы физически ощущал, что этот больной, неподвижно валяющийся из-за собственной глупости где-то в тайге человек, каким-то образом ухитряется видеть строительство, с жадной въедливостью вникает во все дела, замечает ошибки и, во все вмешиваясь, буквально связывает его, Петина, по рукам и ногам, парализует его инициативу. И кто ему обо всем доносит? Неужели грузин ведет двойную игру? Зачем? Идея «броска» дала этому, в сущности, примитивному и довольно тусклому солдафону возможность оказаться на виду. О нем несколько раз даже упоминали в большой печати, к нему едут изучать опыт партийно-массовой работы. Неужели он, несмотря ни на что, остается преданным Литвинову и только притворяется, что помогает ему, Петину. Это было бы опасно, это надо узнать. И узнать осторожно, чтобы не приобрести в Капанадзе врага или хотя бы недоброжелателя.