Страница 30 из 73
Похоже, его очень радовал тот факт, что Хорст ухлопал генерала КГБ с физиономией Юргена Хаттля. Ясное дело, живые генералы КГБ свою папаху и удостоверение не отдают.
— А где я? — Хорст, приподнявшись на кровати, еле справился с внезапной дурнотой, опустился на подушку и крепко обхватил пылающую голову ладонями, — Ничего не помню, все как с похмелья…
Щеки его покрывала густая щетина, а в голове, пустой и гудящей, словно колокол, ползала по кругу единственная мысль: идти на север, идти на север…
— Добро пожаловать в Лапландию, товарищ комбаинер, — с ухмылочкой Трифонов поднялся, ловко шкурил и широко повёл рукой с дымящейся цигаркой. — Страну озёр, медведей и советских заключённых. А что касаемо бедственного состояния вашего так это меричка, если по-простому. Сиречь арктическая истерия.
— Эмерик, точно эмерик, — сказал Куприяныч и обнадёживающе глянул на Хорста. — Ничего, ничего, прогноз благоприятный. Шаман у нас хороший вылечит. Очень, очень сильный нойда.
На полном серьёзе сказал, без тени улыбки, с полнейшим профессиональным уважением.
— Шаман? — Хорст прищурился, и в голове его, гудящей и больной, стало одной мыслью больше — про дурдом. Вот только очень-очень сильных нойд ему не хватало. Для полного счастья.
— Наука здесь бессильна, — Куприяныч, как истый представитель этой самой науки, изобразил раскаяние и сделался похожим на нашкодившего гнома, — Нет даже единого мнения о причинах болезни. Объяснение одно — психоз. Впрочем, неудивительно, симптоматика изумляет — кто поёт на незнакомых языках, кто кликушествует, кто идёт на север, кто предсказывает будущее, причём с поражающей воображение достоверностью. Внешность больных во время приступа кардинально изменяется, многие становятся похожими на мертвецов или восковые куклы, а если человека в этом состоянии ударить, скажем, ножом, то вреда это ему не нанесёт — раны затягиваются прямо на глазах. Вот вы, товарищ комбайнёр, сколько времени шатались по лесам? С неделю наверное, не меньше. И тем не менее как огурчик — ни обморожений, ни истощений. А все потому, что когда душа заснула, в тело ваше вселились духи — так по крайней мере трактуют эмерик шаманы-нойды. Сейчас же наоборот, душа проснулась, а духи почивают — отсюда и тошнота, и ломота в конечностях, и головная боль. Ну да ничего, это пройдёт. Давайте-ка тёши лососёвой да печени лосиной. С брусничным чайком. Теперь уже можно.
Хорсту между тем действительно полегчало, в голове, все ещё гудящей, но терпимо, появилась третья мысль — о еде.
Хорст спустил с лежанки ноги, поднялся, осмотрелся.
Бревенчатая, рубленая в лапу изба, проконопаченная для тепла мхом. Дышала жаром низенькая печь, тускло изливала свет керосиновая лампа, обстановка — стол, лавки, полки — незатейлива. Пахло дымом, табаком и автомобильным выхлопом — в лампе, видимо, горел бензин, смешанный, чтоб не полыхнуло, с солью. Впрочем, трогательная тяга к прекрасному ощущалась и здесь — одна из стен была завешана натюрмортами, портретами, ландшафтами, выполненными в различных манерах, от классической до кубизма. Правда, на бересте, скоблёном дереве, жуткими малярными красками.
— Что, интересуетесь возвышенным, товарищ комбайнёр? — обрадовался Трифонов, поймав взгляд Хорста, и тут же в голосе его послышалась печаль. — Только строго прошу не судить. Беличьих хвостов в округе предостаточно. А вот с холстами и красками бедствую… Э, да у вас слезы на глазах, вы дрожите. Куприяныч, надо что-то делать, меричка возвращается…
— Нет, нет, мне уже лучше, — вытерев глаза, Хорст справился со спазмом и указал на небольшой, углём по бересте, портрет. — Кто это?
С портрета на него смотрела Маша, необыкновенно красивая, серьёзная до жути, делающая отчаянные попытки, чтоб не расхохотаться. Сочные губы её предательски кривились, глаза лучились озорством, знакомо билась на щеке густая непокорная прядь.
— Девушка жила по соседству. — Трифонов вздохнув, оценивающе глянул на портрет, поцокал языком, нахмурился. — Да, слабовата композиционно. А девица ладная, хотя как натурщица ноль. Как же её звали-то? С ней ещё история приключилась пакостная. Вот чёртова память…
— Машей, Машенькой звали. — Куприяныч улыбнулся, и тут же бородатое лицо его сделалось злым. — Я бы всех этих цириков гэбэшных… Всех, всех… К стенке. И длинной очередью.
В тихом омуте черти водятся — маленький неказистый Куприяныч сделался страшен.
— Ага, к кремлёвской, — сразу оторвавшись от портрета, Трофимов кивнул ему, перевёл глаза на Хорста, засопел и снова посмотрел на Куприяныча, уже без одобрения, озабоченно. — Ну вот что, пулемётчик молодой. Давай-ка ты за шаманом. Надо принимать меры, на товарище комбайнёре лица нету. Эдак не дотянет до посевной…
Он не знал, что Хорсту не могли помочь все шаманы мира…
Тем не менее с подачи Куприяныча нойда взялся — пригласил к себе на следующий день. Хорст напялил узковатую, с трудом застёгивающуюся шинель, нахлобучил генеральскую папаху и в компании с Куприянычем подался на улицу.
Было снежно, морозно и темно. Плевать, что скоро полдень на часах, — все укрывала пелена арктической ночи. И не такая уж плотная — далеко на горизонте вспыхивало, переливаясь, зарево полярного сияния… Постучали в низенькое, теплящееся тусклым светом оконце, услышав громкое: «Открыто, заходите», поднялись на крыльцо. Изба была как изба — сени с кадками, где малосолились хариус да ленок, жарко потрескивающая печка, обшарпанная, с отражателем «летучая мышь», воняющая керосиновой гарью. И хозяин был под стать — юркий, улыбающийся саам, облачённый, нет, не в шаманское одеяние с бляхами, погремцами и амулетами, на изготовление которого идёт чуть ли не с пуд отборного железа, но в женское, из оленьей кожи, платье, в женскую же шапку с наушниками и банальнейшую безрукавку.
— Как погодка, однако? — радушно поздоровался он, крепко, как со старым знакомцем, поручкался с Хорстом и без долгих разговоров потянул гостей к столу. — Нынче солянка медвежья хороша. Баба моя мастерица, однако, язык только длинный. Послал её, чтоб не мешалась, к соседям.
Сели за большой, сделанный из лиственницы стол, принялись за солянку, оказавшуюся выше всяких похвал. Разговаривали о том, о сём: об оленях, о рыбалке, о видах на погоду, о медведях-шатунах, об одной вдове лопарке, уже два года как сожительствующей со снежным человеком. И ведь не беременеющей никак, однако… Хорст сидел молча, вяло пользовал тушёную медвежатину и пребывал в глубочайшей уверенности, что играет не последнюю роль в каком-то дурацком, удручающем своей нелепостью фарсе. Шаманы, мистика, оккультная чертовщина!
После чая с рыбниками и пирога с печёнкой шаман неторопливо поднялся и стал, что-то бормоча, расплетать свои длинные, собранные в косицы волосы. Потом вытащил трубку, закурил и долго глотал табачный, отдающий дурманом дым. Голова его была опущена, лицо бледно, тело сотрясала сильная и частая икота. Казалось, что его вот-вот вырвет.
Хорст, чувствуя себя последним идиотом, с мрачной удручённостью взирал на действо, настроение его, и без того пакостное, стремительно приближаюсь к нулю. Поражала обыденность происходящего, какая-то вульгарная, банальная приземлённость. А шаман тем временем приложился к ковшу, пошатываясь, вышел на середину избы и с поклонами опускаясь на колено, начал брызгать изо рта водой — четырежды на каждую сторону света. Получалось это у него здорово, шумно. Затем сонным, неторопливым движением он взял обыкновенный кнут и, опустившись на лавку в центре горницы, запел. Тело его судорожно подёргивалось, бледное лицо гримасничало. Похоже, он совсем не собирался гарцевать на своём волшебном коне, погоняемом шаманской плетью — это было «малое шаманство», без барабанного боя и переодевания, так сказать, представление без декораций.
Хорст хмуро глядел на шамана и вдруг с отчётливостью понял, что постигает смысл пропетого:
«На юге в девяти лесных буграх живущие духи солнца, матери солнца, вы, которые будете завидовать… прошу всех вас… пусть стоят… пусть три ваши тени высоко стоят».