Страница 24 из 30
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РЫЦАРСКАЯ ИДЕЯ
Идейный мир Средневековья в целом был во всех своих элементах насыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалась сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Да и сами религиозные представления подпадают под манящее очарование идеи рыцарства: бранный подвиг архангела Михаила был "la premiere milicie et prouesse chevaleureuse qui oncques fut mis en exploict" ["первым из когда-либо явленных деяний воинской и рыцарской доблести"]. Архангел Михаил -- родоначальник рыцарства; оно же, как "milicie terrie
Но способны ли те высокие чаяния, которые столь многие связывают с соблюдением аристократией своего сословного долга, сколько-нибудь ясно очерчивать политические представления о том, что следует делать людям благородного звания? Разумеется. Цель, стоящая перед ними, -- это стремление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, завоевание Иерусалима и изгнание турок. Неутомимый мечтатель Филипп де Мезьер, грезивший о рыцарском ордене, который превзошел бы своим могуществом былую мощь тамплиеров[2*] и госпитальеров[3*], разработал в своем Songe du vieil pelerin [Видении старого пилигрима] план, как ему казалось, надежно обеспечивающий спасение мира в самом ближайшем будущем. Юный король Франции -- проект появился около 1388 г., когда на несчастного Карла VI еще возлагались большие надежды, -- легко сможет заключить мир с Ричардом, королем Англии, столь же юным и так же, как он, неповинным в стародавнем споре. Они лично должны вступить в переговоры о мире, поведав друг другу о чудесных откровениях, посетивших каждого из них; им следует отрешиться от всех мелочных интересов, которые могли бы явиться препятствием, если бы переговоры были доверены лицам духовного звания, правоведам и военачальникам. Королю Франции нужно было бы отказаться от некоторых пограничных городов и нескольких замков. И сразу же после заключения мира могла бы начаться подготовка к крестовому походу. Повсюду будут улажены вражда и все споры, тираническое правление будет смягчено в результате реформ, и если для обращения в христианство татар, турок, евреев и сарацин окажется недостаточно проповеди, Собор призовет князей к началу военных действий[4]. Весьма вероятно, что именно такие далеко идущие планы уже затрагивались в ходе дружеских бесед Мезьера с юным Людовиком Орлеанским в монастыре целестинцев в Париже. Людовик также -- впрочем, не без практицизма и корысти в своей политике -- жил мечтами о заключении мира и последующем крестовом походе[5].
Восприятие общества в свете рыцарского идеала придает своеобразную окраску всему окружающему. Но цвет этот оказывается нестойким. Кого бы мы ни взяли из известных французских хронистов XIV и XV вв.: Фруассара с его живостью или Монстреле и д'Эскуши с их сухостью, тяжеловесного Шателлена, куртуазного Оливье де ла Марша или напыщенного Молине -- все они, за исключением Коммина и Томa Базена, с первых же строк торжественно объявляют, что пишут не иначе как во славу рыцарских добродетелей и героических подвигов на поле брани[6]. Но ни один из них не в состоянии полностью выдержать эту линию, и Шателлен -- менее, чем все остальные. В то время как Фруассар, автор Мелиадора, сверхромантического поэтического подражания рыцарскому эпосу, воспаряет духом к идеалам "prouesse" ["доблести"] и "grans apertises d'armes" ["великих подвигов на поле брани"], его поистине журналистское перо описывает предательства и жестокости, хитроумную расчетливость и использование превосходства в силе -- словом, повествует о воинском ремесле, коим движет исключительно корыстолюбие, Молине сплошь и рядом забывает свои рыцарские пристрастия и -- если отвлечься от его языка и стиля -- просто и ясно сообщает о результатах; лишь время от времени вспоминает он об обязанности расточать похвалы по адресу знати. Еще более поверхностно выглядит подобная рыцарская тенденция у Монстреле.
Похоже, что творческому духу всех этих авторов -- признаться, весьма неглубокому -- фикция рыцарственности нужна была в качестве корректива того непостижимого, что несла в себе их эпоха. Избранная ими форма была единственной, при помощи которой они способны были постигать наблюдаемые ими события. В действительности же как в войнах, так и вообще в политике тех времен не было ни какой-либо формы, ни связанности. Войны большей частью представляли собою хроническое явление; они состояли из разрозненных, рассеянных по обширной территории набегов, тогда как дипломатия была весьма церемонным и несовершенным орудием и частично находилась под влиянием всеобщих традиционных идей, частично увязала в невообразимой путанице разнородных мелких вопросов юридического характера. Не будучи в состоянии разглядеть за всем этим реальное общественное развитие, историография прибегала к вымыслу вроде рыцарских идеалов; тем самым она сводила все к прекрасной картине княжеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовавшейся благородными правилами, -- так создавала она иллюзию порядка. Сопоставление этих исторических мерок с подходом такого историка, как Фукидид, выявляет весьма тривиальную точку зрения. История сводится к сухим сообщениям о прекрасных или кажущихся таковыми воинских подвигах и торжественных событиях государственной важности. Кто же тогда с этой точки зрения истинные свидетели исторических событий? Герольды и герольдмейстеры, думает Фруассар; именно они присутствуют при свершении благородных деяний и имеют право официально судить о них; они -- эксперты в делах славы и чести, а слава и честь суть мотивы, фиксируемые историками[7]. Статуты ордена Золотого Руна требовали записи рыцарских подвигов, и Лефевр де Сен-Реми, по прозванию Toison d'or [Золотое Руно], или герольд Берри[4*] могут быть названы герольдмейстерами-историографами.
Как прекрасный жизненный идеал, рыцарская идея являет собою нечто особенное. В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышенных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и этическим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное место только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих греховных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвысившееся до уровня чего-то прекрасного. Шателлен вполне это осознает, когда говорит: "La gloire des princes pend en orguel et en haut peril emprendre; toutes principales puissances conviengnent en un point estroit qui se dit orgueil"[8] ["Княжеская слава ищет проявиться в гордости и в высоких опасностях; все силы государей совмещаются в одной точке, именно в гордости"]. Стилизованное, возвышенное высокомерие превращается в честь, она-то и есть основная точка опоры в жизни человека благородного звания, В то время как для средних и низших слоев общества, говорит Тэн[9], важнейшей движущей силой являются собственные интересы, гордость -- главная движущая сила аристократии: "or, parmi les sentiments profonds de l'homme, il n'en est pas qui soit plus propre a se transformer en probite, patriotisme et conscience, car l'homme fier a besoin de son propre respect, et, pour l'obtenir, il est tente de le meriter" ["но среди глубоких человеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить"]. Без сомнения, Тэн склонен видеть аристократию в самом привлекательном свете. Подлинная же история аристократических родов повсюду являет картину, где высокомерие идет рука об руку со своекорыстием. Но, несмотря на это, слова Тэна -- как дефиниция жизненного идеала аристократии -- остаются вполне справедливыми. Они близки к определению ренессансного чувства чести, данному Якобом Буркхардтом: "Es ist die ratselhafte Mischung aus Gewissen und Selbstsucht, welche dem modernen Menschen noch ubrig bleibt, auch we