Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 95

По справедливому выводу Н. Бердяева, “пантеизм есть не столько ересь о Боге, сколько ересь о человеке, умаление роли человеческой свободы и человеческого творчества”{304}. А как еще расценить теософский гимн стиранию человека? – «Когда человек (эфирный, внутренний) достигает момента, когда он достигает состояния абсолютного блаженства, человек, как существо, объективно уничтожается, но духовная сущность с ее субъективной жизнью будет жить вечно… Не должны ли мы вместе с буддистскими мудрецами понять, что существует бесконечное количество индивидуальных человеческих духов, которые все вместе являются проявлениями единого. Как каждая капля выводы вместе со всеми остальными каплями образует океан, так и каждый человеческий дух – это искра единого всеобъемлющего света. Этот божественный дух одушевляет и цветок, и кусочек скалы, и льва, и человека…. Доктрина о постепенном вливании человеческой души в субстанцию первичного духа, одно время была всеобщей, но эта доктрина никогда не предполагала уничтожения высшего духовного ЭГО – а только растворение внешних форм человека после его земной жизни»{305}. Из этого рассуждения видно, что человек – это только внешние формы, налагаемые на нечеловеческую, божественную субстанцию. И эта субстанция в конце концов спасает себя от человека, изводит себя из него.

Так, стараясь представить себя богами, пантеисты отказывают себе просто в существовании, превращая себя в чужой сон и в эпизод чужой жизни.

Поэтому христианину при разговоре с теософами приходится решать еще странную задачу: доказывать своему оппоненту, что он существует.

Мороку абсолютного монизма в христианстве была противопоставлена формула “мыслю, следовательно, существую”. Сначала ее произнес бл. Августин: «Если обманываюсь то поэтому уже существую”[112]. Затем был Декарт: “Я колеблюсь; что же из этого следует? Ведь я убедил себя в том, что на свете ничего нет - ни неба, ни земли, ни мыслей, ни тел; итак, меня самого также не существует? Однако, коль скоро я себя в чем-то убедил, значит, я все же существовал? Но существует также некий неведомый мне обманщник, чрезвычайно могущественный и хитрый, который всегда намеренно вводит меня в заблуждение. А раз он меня обманывает, значит, я существую; ну и пусть обманывает меня, сколько умеет, он все равно не отнимет у меня бытие, пока я буду считать, что я - нечто... Я есмь, я существую - это очевидно. Но сколько долго я существую? Столько, сколько я мыслю»{306}.

Итак, даже из козней буддистского демона иллюзий Мары следует реальность искушаемого им человека. Я искушаюсь - значит, я существую.

В XIX веке Владимир Соловьев напомнил, что «Мышление предполагает мыслящего»{307}, а через несколько лет немецкий поэт Рильке взорвался криком: «Я больше сна во сне. Не мину!»[113].

Я могу при достаточной логичности думать, что весь внешний мир — лишь мой сон. Но я не могу думать, что я сам — лишь чей-то сон. Я сам мыслю, сомневаюсь, ищу — и значит, при всей возможной ошибочности моих поисков, несомненен сам факт, что для того, чтобы ошибаться, должен существовать кто-то, кто ошибается — то есть я сам. Как заметил В. Несмелов, “себя-то самих мы уж никаким усилием мысли не можем разрешить в состояние постороннего для нас сознания”{308}. Философским фактом является то, что я думаю об Абсолюте; я имею идею о Нем в своем сознании. Мысль же о том, что Абсолют думает меня, и что моя мысль есть нечто вторичное по отношению к Абсолюту — это уже всего лишь философская модель, а не философский факт. Любая гипотеза должна считаться с фактом, а не просто отстраняться от него. Я существую — и, значит, в мире есть нечто, что не есть Абсолют. Значит — нас как минимум двое… Мартин Бубер в полемике с буддизмом писал, что в человеке есть “чувство себя, которое невозможно включить в мир”{309}.

Как видим, различие между пантеизмом и монотеизмом самым непосредственным образом сказывается на понимании человека.

Является ли личность основой божественного бытия или ее проявлением, эпифанией? Что есть Бог — “основа” или персона, нечто налагаемое извне? Если признать первое, то есть первичность личности по отношению к природе, — логично принять и Троицу, и весь христианский персонализм.



Если избрать вторую позицию, неизбежно прийти к политеизму: ведь безликая природа может надеть на себя любую маску и проявлять себя во множестве же эпифаний. Одной из них является человек.

Если в личности видеть лишь “индивидуальность”, лишь ограниченную совокупность природных свойств, лишь частное проявление всеобщей Субстанции — тогда придется признать, что имеет место спектакль, и вся человеческая жизнь со всей наполняющей ее борьбой добра и зла — не более чем всегалактическая постановка борьбы Единого с самим собой.

Для пантеизма весь мир, весь космос божественно-материален. Из этой первостихии выходят, в нее возвращаются. Если прав Фалес, и действительно — “все есть вода”, то без бесконечной и бессмысленной трансформации, без переливаний из одного пустого в иное порожнее не обойтись. Тогда логична и реинкарнация. И остается только мечтать о дне, когда закончатся в мировом океане шатания всех всплесков энергии, и единая и самотождественная первосубстанция растворит в себе все, порожденное безумием индивидуальных обособлений.

Но христианство и говорит, что мы выходим из этого первичного онтологического бульона, выходим навстречу той Единой Личности, которая вне Себя создала нас и к Которой мы должны прийти с определенным лицом, а не в составе того же бульона. Чтобы такой Исход был возможен, Творец изначала создал человека отличным от мира и от Бога, изначала наделил его личностью, то есть внутри человека создал такую ипостасную опору, исходя из которой человек сможет, работая во времени, стяжать Вечное наследие.

Бытие человека может быть религиозно оправданным, лишь если согласиться с Библией и поверить, что Бог действительно создал мир и человека такими, что они не есть Бог, а быть иным, чем Бог, не значит противиться воле Божией. Если Бог есть личность — то мир имеет право на разнообразие. Если я как христианин знаю Бога как любящего меня, то не воспринимаю себя как преграду в этой любви, как помеху, и, следовательно, не должен “аннигилировать”, уничтожать себя. И потому отсечение греха и стремления к нему не есть отсечение себя.

В противоположность этому пантеистический монизм требует не только отказа от моего непосредственного опыта самобытия; он требует признать, что мне вообще не с кем встретиться в этом мире. Их, других, тоже нет — как нет по большому счету и меня. Монизм Будды “доходит до отказа от способности говорить «Ты». Его любовь, означающая: «все, что возникло, безраздельно заключено в груди», — не знает простого противостояния одного существа другому”{310}.

Все, к чему стремится человек, здесь оказывается в одном горизонте с ним. Если бы вне человека было некое Высшее Духовное начало, можно было бы ожидать вести от Него, встречи с Ним и помощи от Него (как это делают христиане). В оккультизме же идти просто некуда. В бытии нет ничего, что превосходило бы космос и человека. И значит — неоткуда ждать веяния НОВОГО Завета, веяния благодати. Пантеисту неоткуда ожидать Вести.

Отсюда — преувеличенная роль философии в пантеистических системах. Никакого трансцендентного вмешательства не ожидается и не требуется. Значит, надежда на спасение может корениться лишь в самом человеке. Человек должен заняться “самоспасением” — иначе ему неоткуда ждать помощи: ведь Бога не существует. Все зло в моей личности и в моей телесности. Из тела человек неизбежно выйдет однажды сам, и это не требует никаких особых усилий. Но если он будет непросвещен, если человек, не готовивший себя к духовной жизни, начнет печалиться о потерянном теле — он тем самым вновь вернет свою душу в мир тел и косной материи. Лекарство от сожаления о материальном — философия. Отсюда — спасение через философию, “просвещение”, ожидание Учителя, а не Спасителя. Преодоление смерти — это внутренняя проблема нашего маленького мира: перейду я с этой планеты на другую, перееду жить на “Елисейские поля” и т. п. Здесь все логично. И все от начала до конца радикально отлично от христианства.