Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 21

— Кстати, девочки, мы ведь так и не решили, какое платье сшить Пьере для бала у Сорентаев! — поспешила сменить тему Элеонора. — Когда состоится бал? Двадцатого?

— Двадцать второго, — ответили девушки хором и с энтузиазмом принялись рассуждать о тафте, органзе и швейцарском муслине, о шарфах, накидках и прическах «по-гречески»…

— Тебе очень пойдет белый муслин с крохотными зелененькими мушками и с летящим шарфом — я тебе покажу, у Пернеты в журнале есть такая картинка…

— Но, мама! Это же допотопный журнал! Мода трехлетней давности! — возразила Лаура.

— Дорогая моя! Если б даже мы, у себя в горах, одевались по самой последней моде, кому какое до этого, дело? — без малейшей горечи заметила Элеонора. Она когда-то считалась одной из самых красивых девушек Солария и пользовалась большим успехом, однако, выйдя замуж за Гвиде Сорде, без оглядки «оставила все это там, внизу». — По-моему, летящий шарф во время танца — это просто прелестно! А тебе, Пьера, эта идея нравится?

Мать Пьеры умерла четырнадцать лет назад во время эпидемии холеры, унесшей также и младшую дочку Сорде, тогда еще совсем крошку. В доме графа Орланта хватало слуг, нянек, всяких двоюродных бабушек и прочих родственниц, однако Элеонора сразу же взяла заботу о двухлетней Пьере в свои руки — взяла так решительно, словно имела на это все права. Граф Орлант, горюя о жене и тревожась за малышку, был Элеоноре чрезвычайно благодарен и вскоре уже не осмеливался что-либо решать относительно собственной дочери, не посоветовавшись с Элеонорой, а она в свою очередь никогда не пыталась претендовать в глазах девочки на роль единственной и любимой матери. Они с Пьерой и без того любили друг друга легко и весело, и отношения их были куда более дружескими, чем у многих матерей с их дочерьми.

Пьера, как всегда, ответила не сразу и отнеслась к вопросу Элеоноры очень серьезно.

— Я бы… — сказала она и еще немного подумала, — хотела светло-серое шелковое платье с золотистыми прошивками, как на той картинке, где изображен королевский бал, и к нему золотистый шарф. И золоченые туфельки с розочками.

— Вот как? — удивилась Элеонора.

Граф Орлант слушал их молча. Каждый раз он с трудом преодолевал изумление при мысли о том, что это его дочь, его Пьера, которая вчера еще была простодушна, как малое дитя, но в которой сегодня он уже — совершенно неожиданно для себя — замечал расцвет целого мира совершенно незнакомых ему мыслей, знаний и чувств человека, стоявшего на пороге своей взрослой жизни. Когда, как успела эта девочка в свои шестнадцать лет так повзрослеть? И хотя граф полностью доверял любящему сердечку Пьеры, он частенько испытывал нечто вроде страха, смешанного с изумлением. И сейчас снова эти чувства овладели им: он живо представил ее себе, принцессу в шелках и золоте!..

— Звучит просто прелестно, — смущенно заметил он.

Мудрые дамы в ответ лишь уклончиво вздохнули.

— Тогда, может быть, золотистый шарф с платьем из белой органзы? — вновь предложила Элеонора, пытаясь смягчить «вето» графа Вальторскары, отец и дочь, приняли ее совет молча и продолжали слушать остальных, как бы оставаясь при своем, тайном и единодушном, мнении относительно прекрасного.

Гвиде и Эмануэль беседовали об охоте; лишь Итале примолк и не принимал участия в разговорах, напряженно думая о чем-то своем. Еще в Соларии он решил, что в первый же вечер сообщит родным о принятом решении уехать в Красной: они не должны заблуждаться на его счет и думать, что он навсегда останется дома. Но прошло уже три недели, а он так ничего и не сказал. Когда, выскочив из почтовой кареты в Партачейке, он широко распахнул дверь «Золотого льва» и вошел, то сразу увидел отца, который обернулся ему навстречу. Лицо Гвиде светилось той редкой счастливой улыбкой, которая делала его совсем другим — уязвимым, стеснительным. Вспомнив об этом, Итале даже руки стиснул, невольно протестуя против подобной несправедливости. Как непростительно со стороны отца — так радоваться встрече с ним и показывать всем, как он рад, что сын наконец вернулся домой! Ведь невозможно поступать по-мужски, честно говорить и делать то, что должен, когда все со своей невысказанной любовью толпятся вокруг, цепляются за тебя, связывают по рукам и ногам? И надо признать, он и сам виноват, ибо не может побороть и свои чувства к этим людям с их неизменной нежностью и преданностью, к этому дому, где с детства его окружало счастье, где родилось столько надежд. Даже сама здешняя земля держала его крепче, чем что-либо иное в том, другом мире: холмы, покрытые виноградниками, длинная величественная цепь гор на фоне небес… Как ему покинуть все это? Точил ли он косу, или правил рулевым веслом, пересекая озеро, или читал захватывающую книгу — обо всем мог он в любой момент позабыть и невидящим взором впериться в просторы озера Малафрена, чувствуя, как тяжело было бы ему расстаться с милыми сердцу краями. Он был словно опутан чарами, разорвать которые у него не хватало сил; от этих чар можно было лишь бежать. Они становились особенно сильными во время некоторых разговоров… но об этом он старался даже не думать. Нет, это действительно несправедливо! Это просто невыносимо! С какой стати?! Неужели он влюблен в эту девочку, совершеннейшего ребенка?! Нет, и речи быть не может! Всякие там детские ухаживания, дружба, безмолвное понимание друг друга — все это он давно перерос! Если уж влюбляться, так по-настоящему, и такую, взрослую любовь, любовь мужчины к женщине, он непременно найдет в Красное! Решено: он должен отправиться в Красной! И, отметая все сомнения, он вновь повторил про себя решительно и печально: «Раз надо, так тому и быть».

— Ты сумел ее выследить, Итале? — ворвался в его мечты голос Эмануэля; он имел в виду волчицу, которую видели на горе Сан-Лоренц.

— Нет, не удалось, — машинально ответил Итале и, произнося эти слова, решил непременно поговорить с отцом.

Испытание предстояло суровое, и для начала он побеседовал об этом с дядей, выждав, когда все остальные уйдут с балкона в дом. Эмануэль, похоже, ничуть не удивился. Постаравшись полностью уяснить планы Итале — отъезд в Красной и поиски возможностей как-то применить свои силы и знания во имя патриотических целей, — он еще некоторое время внимательно слушал пылкие речи племянника, наблюдая за ним, потом задумчиво поцокал языком и наконец сказал:

— Все это весьма неопределенно и, безусловно, опасно — на мой взгляд, разумеется; впрочем, юристам свойственно в первую очередь видеть дурную сторону вещей… Не знаю, право, какова будет реакция Гвиде. Боюсь, он сочтет все это совершенно бессмысленным, как бы ты ни старался объяснить ему цели и причины отъезда.

— Да нет, он, конечно же, меня поймет! Если станет слушать.

— Не станет. Он целых двадцать лет ждал, когда вы начнете работать вместе. Скрепя сердце позволил тебе уехать на три года в южную долину, а ты хочешь преподнести ему такой сюрприз?… Да я и сам не уверен, что ты до конца понимаешь то, к чему стремишься сейчас. По-моему, тобой руководит не разум, а страстное стремление властвовать над собственной судьбой. В этом ты очень похож на отца. Только твое теперешнее желание весьма отличается от его желаний и полностью им противоположно. Ты надеешься с позиций разума обсудить с ним эту проблему и прийти к некоему соглашению? Сомневаюсь, что тебе это удастся!

— Но отец верит в необходимость служения долгу, в твердые принципы. Конечно же, я бы и сам с радостью остался здесь, но поставленная передо мной цель гораздо важнее личных моих желаний, и я знаю: это отец поймет. Я не могу остаться здесь, ибо пока сам не волен выбирать, оставаться мне или уезжать.

— Значит, ты намерен завоевать для себя свободу выбора, служа интересам других?

— Я не стану ее завоевывать, — ответил Итале. — Свобода как раз и состоит в том, чтобы делать то, что можешь и хочешь делать лучше других и непременно обязан выполнить. Разве я не прав? Свобода — не вещь, которой можно владеть или держать при себе. Это человеческая деятельность, это сама жизнь! Но разве можно жить в тюрьме? Среди томящихся в рабстве? Нельзя жить только ради себя! Нельзя — если все вокруг несвободны, несчастливы!