Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 36

Каждый день начинается одна и та же волынка. Приходим с работы — надо бежать в магазин за продуктами, за хлебом. Потом чистка картошки; занимаем очередь на плиту; стирка рубашек и носков. Октябрина стирать отказывается: у нее своих забот полон рот. Других же женщин в доме нет.

Резиновые сапоги, комбинезон — все это мокрое от раствора и пота, грязное и вонючее. Нужно отнести в сушилку (там топится печь и от десятков комбинезонов стоит такой дух, что хоть святых выноси).

Стирать комбинезон уже нет сил, да и бесполезно. Тут хоть бы самому как-то отскрестись в умывальнике, выкрошить бетон из ушей.

Когда, наконец, приобретешь человеческий вид и брюхо сыто, ни на что уже больше не способен. Петька и Кубышкин — я им удивляюсь! — напялили новые костюмы и марш-марш до двух утра на гулянку. Захар Захарыч идет в гости к своему дружку, такому же старому шоферу, или сам приглашает его. Пойти-то есть куда: рядом клуб, кино, библиотека, танцы. Даже у нас в доме есть красный уголок, и там день и ночь ребята постукивают в бильярд. А я валюсь на постель и дую на руки, вскакиваю и дую…

ДНЕМ И НОЧЬЮ

Днем и ночью мимо стройки идут поезда. Одни — на восток, другие — на запад… Иногда в общежитие доносятся их гудки.

Был вечер; закатное солнце светило в окна. Захар Захарыч пришел усталый и завалился спать. Он мерно и глубоко дышал на своей постели, а я сидел за столом, обхватив голову руками, и думал.

Юна, Юна, как ты далеко и как ты окончательно стала чужая!

Однажды как-то Юна заболела. Мы готовились к контрольной, а она не знала правил. Мы с Сашкой и Витькой пошли к ней. Ее папа — директор крупного завода, и они живут в большом новом доме.

Мы долго звонили у огромной дубовой двери квартиры, прежде чем она приоткрылась. Женщина в переднике глянула на нас подозрительно и недружелюбно. Осмотрев нас с головы до ног и закрывая собой вход, она принялась допрашивать, кто мы, откуда, к кому, зачем и опять, кто мы. Дверь захлопнулась, и мы остались на площадке недоумевая.

Прошло пять минут.

За дверью раздался шорох. На этот раз проход загородила собой круглая разодетая женщина, судя по всему — мать Юны. Опять начался допрос: кто мы, откуда, зачем пришли, как наши фамилии? Подождите.

Дверь хлопнула, и мы опять переглянулись. Время тянулось томительно, а мы стояли и ждали.

В третий раз открылась дверь, и мать Юны, подозрительно поблескивая острыми глазами, чуть посторонилась:

«Проходите. Стойте здесь. Вешайте пальто сюда. Калоши ставьте сюда. Пройдите здесь».

Заслоняя своим круглым телом вход в другие комнаты, зорко следя, чтобы мы, не дай бог, не ступили лишнего шагу, она провела нас по половичку до двери большой залы и оставила ее за нами открытой.

Юна лежала на тахте у стены в этой слишком большой, пустынной зале, и я подумал, что, наверно, болеть в такой комнате неуютно и холодно. Для нас уже были поставлены три стула у тахты; мы присели на краешке и говорили официально, только о контрольной. Что-то душило меня, я не мог расправить плечи, почему-то не мог забыть, что у моего пальто оторвана вешалка и оно может упасть там, в передней, и слушал шорохи в коридоре.

Юна сказала: «Спасибо», и просила нас еще заходить, но мы не знали, о чем говорить; посидев пять минут, торопливо попрощались и ушли. Только выйдя на улицу, мы опомнились и посмотрели друг на друга с изумлением. Сашка крепко выругался, а Витька расхохотался.

Мне довелось побывать у нее еще раз. Был лыжный кросс, и Юна просила зайти за ней и принести дужку крепления. Я уже не был так ошеломлен процедурой впускания, но на этот раз меня не провели в комнаты, а оставили ждать в передней, среди калош, у маленького круглого столика под вешалкой. Юна была не одета, она выбегала ко мне, просила присесть и снова убегала.

Потом она вынесла мне стакан чаю и стопку кексов на тарелке. И я, сидя под вешалкой, растерявшись, как был в пальто, принялся пить чай. Я не знал… может быть, это так нужно было, может, это от всей души, а я, если откажусь, обижу… Кексы были очень вкусные, но я заметил это, только машинально слопав последний и ужаснувшись своей невоспитанности.

Нет, я никогда не забуду этого. И никогда не прощу себе того, что не встал и не ушел навсегда…

За что я любил ее? Об этом не спрашивают, когда любят. Она необыкновенно красива и умна. В школе, на улице, в театре, на катке она преображалась. Она спорила с мальчишками, брала над ними верх, она всегда была центром нашего кружка и даже стриглась под мальчишку, и все обожали ее. Девчонок она не любила, и они в отместку шептали, что она закапывает в глаза атропин, оттого они у нее такие блестящие и темные. С седьмого класса она уже одевалась по последней моде и говорила об Уайльде, Драйзере и Хемингуэе. У них дома огромная библиотека из самых дорогих и редких книг, но никто из нас этой библиотеки не видел.



Юна училась хорошо, почти на одни пятерки, и закончила с серебряной медалью. Отец возил ее каждое лето на Рижское взморье и выдавал ей на карманные расходы ежемесячно пятьсот рублей.

Моя мама зарабатывала эти пятьсот рублей, днями трудясь за машинкой в швейной мастерской. Я выпрашивал на кино, но не шел, а откладывал и в следующий раз приглашал Юну. Мне казалось, что может случиться чудо, что Юна того душного дома с передней и кексами ненастоящая. Она умная, она красивая, она простая, она замечательная, я не могу не думать о ней.

Но, когда она со своей медалью пошла в институт и я увидел, что жизнь у нее будет и дальше безоблачная, тогда я и понял, что пути наши очень разные…

К Юне я никогда не приду. Я не забуду ее: это не забывается. Но теперь она ходит с Виктором в кино и, между прочим, говорит, что грузчиком я мог бы работать на заводе ее папы. А Виктор тоже, кажется, нашел свей путь и «клад» в жизни…

Днем и ночью я слышу гудки поездов. Одни — на восток, другие — на запад. Что будет со мной, зачем я приехал сюда? Да, я могу заставить себя не ныть и не пойти за бюллетенем. Но есть ли в этом смысл?

Какая же дорога в жизни яснее и прямее? Та, по которой идут Юна и Витька за широкими спинами своих отцов, или та, которую пробивают себе Ленька, Дмитрий Стрепетов, Тоня с соколиными бровями?

Моя тропинка в мир светлых и прямых дорог, где ты?

ШИШКА

Я медленно укладывал в свой потрепанный чемоданчик носки, рубашку, мыло, а сам все силился вспомнить: что я забыл самое главное? Что-то очень ценное, интересное и важное, и я никак не могу вспомнить, что же. Потом вспомню, да будет поздно…

Вдруг мне почудилось, что Захар Захарыч пристально и зорко следит за мной. Я молниеносно обернулся. Он спал по-прежнему, подложив под щеку ладонь; седые волосы его казались серыми на белоснежной наволочке.

Было очень тихо. Я перевел дыхание, оглядел комнату, оглядел свою кровать. И тут словно светом пронизало память: мысль, радостная оттого, что вспомнил наконец, и мерзкая, неприятная оттого, что вспомнил именно то, что я старался забыть.

Шишка! Кедровая шишка, покрупнее, на камин…

Да… Шишка…

Я сел на кровать.

И тут я увидел, что Захар Захарыч не спит. Он потянулся, спустил босые жилистые ноги на пол, сладко зевнул. Я захлопнул крышку чемодана.

— Наводишь порядок? — простодушно спросил старик. — Это хорошо… Ты не помнишь, у нас селедка осталась? Что-то соленого захотелось.

Видел он или нет? Впрочем, какое мне дело, мне все равно.

А Захарычу хотелось поболтать.

— Ну, как работка на стройке? — спросил он, подсаживаясь к столу и добывая селедку. — Привык уже, нет? Домой не тянет?

— М-м… («Видел! Потому и спрашивает!»)

— Это всегда. Тянет. Вот поверишь, Толя, я, когда сюда впервые попал, бежать хотел. Тогда еще ни черта не было: болото, слякоть, грязища, лихорадка — ах, будь ты неладна! Поглядел я, поскреб в затылке — да за чемодан. Потом — нет, думаю, погожу немного, разберусь. Так по сей день и разбираюсь. Вот так…